ЛЕНИВЕЦ ГОВОРИТ

Глава 1. Как я появился 

– Смотри, сейчас как набросятся!

Дедушка улыбается, протягивает ладонь к стеклу, и стучит по нему пальцами, быстро-быстро, то одним пальцем, то другим.

И рыбки кидаются к коричневому кружку-кормушке!

Кружок-кормушка плавает наверху, рыбки кидаются к нему, дедушка смотрит сквозь стекло аквариума, улыбается, повторяет:

– Смотри, смотри! Видишь? Инстинкт!   

Дедушка гордится, что так их научил. А ещё он говорит, что рыбки –глупые. И память у них, мол, такая короткая, что моментально всё забывают.

Да нет, вовсе это не так, я проверял!

Слава тогда посадил меня возле аквариума, а сам убежал гулять. А, когда вообще никого нет дома, я сразу оживаю. Вот и тогда мог отползти от аквариума – и вернуться на диван. Но нет, я сидел на кресле у аквариума, и смотрел на рыбок. Мне было интересно, почему рыбки – успокаивают. Так говорила Славина бабушка. Слава однажды очень испугался – в подъезде кричали. Кто их знает, чего они там кричали… Ну и вот, он испугался, и долго плакал. Никак не мог успокоиться. Даже когда полиция приехала уже, и кричащих забрала. 

И бабушка сказала: 

– Посиди тут, посмотри на рыбок, рыбки успокаивают.

Ну, и Слава сидел и смотрел на этих рыбок, а они плавали себе и плавали, а он смотрел. И успокаивался, наверное. Потом бабушка принесла ему тёплого молока, он выпил – и совсем успокоился, наверное. 

Но это было давно, теперь Слава уже довольно большой, но всё ещё играет со мной, потому что – простите за нескромность – я его любимая игрушка. Ему просто хомяка заводить не разрешили: у папы аллергия. На любую шерсть. И на кошек, и на собак, и на хомяков… Он даже свитер носить не может: сразу чихает, глаза красные, нос фиолетовый… Не человек, а раскраска.

Но Слава всё-таки однажды хомяка в дом притащил. Он на улице увидел, что хомяка бесплатно отдают: девочка стояла на углу у магазина, а хомяк у неё в коробке сидел.

И Слава спросил у неё:

– Почему отдаёшь?

А девочка ответила:

– Мы срочно уезжаем. А оставить некому. Вот и отдаём в хорошие руки.

– У меня хорошие руки! – Слава говорит. – Только у папы аллергия.

  – Тогда не отдам, – говорит девочка. – Вы его выбросите, и он погибнет. А я его люблю. Его Паша зовут.

– Прикольно: Паша… – Слава вздохнул. – Может, я всё-таки его немножко возьму? Проверим, вдруг на него у папы аллергии не будет? Он сам говорит, что бывают виды животных… как это… не аллергенных.   

– Ну не знаю, – девочка поморщилась. – А если всё-таки аллергия? 

– Так я его тебе обратно принесу сразу! Я рядом совсем живу!

– Делать мне больше нечего, ждать тебя, пока ты будешь выяснять, – девочка всё морщилась.

Ну, в общем, Слава в итоге уговорил её зайти в гости. И вот, они с девочкой этой пришли, и с хомяком Пашей.

И дедушка сказал: 

– Ух, какой толстый хомяк!

А бабушка сказала:

– Ах, какая красивая девочка!

А Слава сказал:

– Ну, блин! – и покраснел.

Девочка совсем разозлилась:

– Берёте, нет? Мне некогда ждать! 

И мама ответила:

– Всё от папы зависит. Мы-то не против.

И они стали ждать папу. А девочку, чтоб не сердилась, усадили пить чай с конфетами «Чио-Рио» и фирменными бабушкиными печеньями.

А потом пришёл папа, и сразу, с порога, стал чихать и кашлять.

И хомяка Пашу пришлось срочно уносить. Вместе с девочкой.

Правда, на другой день выяснилось, что папа заболел коронавирусом, так что, может, вовсе не из-за хомяка он чихал. 

– Ой, я тогда за хомяком! – обрадовался Слава.

– Куда?! – возмутилась мама. – Мы теперь в карантине должны две недели сидеть! Хочешь, чтоб мы из-за твоего хомяка весь квартал перезаражали?

И Слава две недели никуда не ходил. С одной стороны, это было неплохо, потому что в школу же тоже не ходил, а школу Слава никогда особо не любил, чего скрывать… Но и с той девочкой тоже встретиться не мог. И с её хомяком. Когда, наконец, вышел на улицу – конечно же, никакой девочки на углу магазина не было. Давно уж уехала, ясное дело.

И Слава грустил. По хомяку Паше, и по девочке, он даже имени её не знал.

Но он никому не признавался в том, что грустит по девочке. Только мне, когда я у него появился. 

Та девочка ему понравилась очень. Если б он знал заранее – он бы, наверное, решился имя у неё спросить, и – куда уезжает, и может даже – почему уезжает… А так – слишком растерялся тогда, и расстроился, когда она, едва услышав папино чихание из коридора, схватила Пашу в охапку и, даже не попрощавшись, выскочила из квартиры, чуть не сбив папу с ног!

И Слава всё грустил, и смотрел на рыбок, чтобы успокаиваться, и пил тёплое молоко…

В общем, на день рожденья ему решили подарить меня. Да, пусть я не живой хомяк, и вообще не хомяк, если честно… Ленивец я. Просто так получилось.

Мама с папой закрутились на работе – и уже поздним вечером, перед самым Славиным днём рожденья, побежали в магазин, покупать игрушечного хомяка. А хомяки кончились. Их разобрали, потому что хомяк – игрушка популярная. Гораздо популярней, чем ленивец. Поэтому хомяков в магазине не осталось, а я остался. 

Я сидел на витрине и слушал их разговор с продавцом. Продавец убеждал:

– Возьмите ленивца, он тоже миленький!

А я миленький, это да, простите за нескромность.

– Но Славик мечтает о хомяке, – неуверенно сказала мама.

– Ну, хомяк… Ну что хомяк? – продавец горячился. – Хомяки – у всех. А ленивец – только у вас будет. 

Очень уж ему хотелось меня продать.

– Но он как-то не очень похож на хомяка, – пробормотал папа. И чихнул.

– У тебя что, и на игрушечных животных аллергия? – удивилась мама.

– Да нет, – папа носом шмыгнул. – Это всё коронавируса последствия.

Продавец испуганно отодвинулся подальше:

– Берите скорей, магазин сейчас закрывается!

Ну, они меня и взяли.

И принесли домой.

И спрятали в коридоре на антресолях. До Славиного дня рождения.

И пошли спать.

Но Слава меня сразу нашёл. Он знал, что подарки всегда прячут на этих антресолях. 

И он, как только убедился, что все спят, тихонечко вышел на кухню, взял там табуретку, пошёл с ней в коридор, влез на неё – и стал шарить на антресолях. И нашёл меня. Схватил – и чуть не свалился с табуретки! Табуретка закачалась, Слава, конечно, перепугался – но я его лапой ухватил за руку, чтоб он удержался.

Слава этого не понял, конечно: я умею незаметно оживать в непредсказуемых ситуациях… Работа такая. Мы, игрушки, все это умеем… Ну и вот.

В общем, спустились мы со Славой вниз, понёс он меня к себе в комнату, уложил рядом на кровать, смотрит и приговаривает:

– Ух ты, какой ты пушистый… А как тебя зовут?

А я откуда знаю? Да и если б знал – не ответил, разумеется.

В общем, так вот он меня обнимал и говорил со мной. И рассказал мне эту историю – про хомяка Пашу, про его хозяйку-девочку, которая исчезла, наверное, навсегда. Про папину аллергию. И про маминых учеников. Она учительница в школе. Литературу преподаёт и язык. А папа – водитель. У него своя машина такси даже. И он очень хороший водитель, только с животными пассажиров не берёт. Из-за аллергии. А мама очень хорошая учительница, её все любят, даже директор. Но Слава учится не в её школе, так получилось. Но мама говорит, что это и к лучшему. Потому что – она бы и собственному сыну поблажек не давала, и он бы на неё за это обижался…

Ну, потом Слава уснул, а утром мама и папа на антресолях меня не обнаружили, всё поняли, но ругать Славу не стали. Хорошие они. 

А тогда он мне долго рассказывал, и много… И про бабушку и дедушку. Что они живут в этом же доме, только в другом подъезде. И это очень удачно получилось. Потому что другим детям надо к дедушкам и бабушкам далеко ездить – например, Алику Мухину: у него они вообще в Сибири живут… А у некоторых вообще никаких дедушек и бабушек. Например, у Иры Ревацкой. Так что Славе очень повезло. 

И он часто ходит к ним в гости, в соседний подъезд.

Бабушка готовит тогда фирменное печенье с вареньем.

А дедушка показывает Славе своих рыбок.

Как, например, он их кормит, стучит пальцами по стеклу быстро-быстро. А они плывут наперегонки к круглой коричневой кормушке, плавающей наверху. Гуппи и меченосцы. Так они называются.

И Слава часто меня с собой к дедушке с бабушкой брал, так уж я ему полюбился, простите за нескромность. А потом дедушки уже не было, была только бабушка.

И вот как-то Слава ушёл вместе с ней гулять, погода была хорошая, а меня оставил у аквариума сидеть. Потому что гулять со мной ему было неловко – всё-таки не очень уже маленький, чтоб с игрушками гулять.

И я тогда решил проверить, правду ли рассказывал дедушка, что у рыб память короткая: только посмотрят на тебя – и забудут сразу! И в следующий раз посмотрят – и очень удивятся: кто ты такой, мол? И опять сразу забудут. И потом в третий раз посмотрят – и вообще обалдеют. Скажут: ну надо же, первый раз тебя вижу! Ну, то есть, не скажут, конечно – рыбы не говорят – но подумают.

Хотя – может, они и говорят, кто их знает. Я вот тоже неживой, но говорю же сейчас с вами. Может, и они разговаривают. Может, вообще болтуны ещё те.

И вот я сидел и глазел на них, а они плавали и глазели на меня. Одна прямо в упор глядела, подплыла к самому стеклу, рот распахивала и пялилась во все глаза.

Я не выдержал, язык ей показал.

Она тогда совсем удивилась, и уплыла.

А я за ней следил, и ждал, когда она снова ко мне развернётся: узна́ет или нет?

Но она так и не развернулась. Подозреваю, что – не забыла, как я ей язык показал, вот и не стала больше поворачиваться, обиделась. Так что память у рыб всё-таки есть, мне кажется.

А в тот день ещё бабушка, помню, Славе рассказывала, как одна рыбка однажды выпрыгнула из аквариума – и угодила прямо в пасть её фарфоровой рыбке в серванте! У бабушки такой набор стоял старинный: большая фарфоровая рыба – и вокруг маленькие рыбята с открытыми ротиками. Типа графин и рюмочки. Старинный набор, прикольный. Ну и вот.

Как-то бабушка его протирала, и вдруг видит – из пасти одного рыбёнка торчит рыбий хвостик!

– И как она так выпрыгнула, и, главное, почему? – удивлялась бабушка.

– Это удивительно, да, – соглашался дедушка. – Но ещё удивительнее: как она умудрилась угодить в другую рыбу? 

И дедушка улыбался, у него коротенькая была, белая борода, он брился, но она всё равно каждый раз успевала вырастать. Дедушка улыбался, и смотрел сквозь стекло на рыбок, и Слава смотрел, и успокаивался…

И я тогда сидел один у аквариума, и ждал возвращения бабушки и Славы, и рыбки ждали, наверное. 

А потом вдруг что-то случилось. 

Вдруг всё вокруг как загрохочет, затрясётся, и аквариум грохнулся на пол и разлился, и рыбки запрыгали по ковру… И стул полетел через всю комнату, и стены полетели, и я полетел куда-то…

И долго лежал потом. И соображал, где я.

И где-то там, снаружи, кто-то кричал, и плакал, и ругался, и всё было так непонятно и страшно… 

А потом Слава меня нашёл! И это было такое счастье, вы себе представить не можете! Он выдернул меня откуда-то из темноты и духоты, схватил в охапку, мы побежали, а вокруг всё кричали и плакали, а кто-то смеялся как-то странно. И потом мы очутились вот тут.

Слава всегда любил рисовать, и я, когда смотрел, как он рисует, тоже так хотел. Но не мог, конечно, при нём. А сейчас вот попробую. Тут остался целый блокнот, и ручки разные. Вот, сейчас… Это вот я, ленивец. Имени у меня по-прежнему нет, но, может, вы его придумаете? А это вот – рыбки в аквариуме. Это дедушка, это бабушка, это мама и папа, это – Слава… Ну, как умею. Я же не художник. И даже не человек. Но всё-таки – не каждая игрушка может рисовать, простите за нескромность. 

Глава 2. Как я разговаривал с котом  

Что-то я вспомнил, как однажды разговаривал с котом. Мы со Славой сидели в кафе-булочной, пили лимонад с пирожком. Ну, то есть, Слава пил, конечно, а я просто сидел рядом и смотрел. Осматривал булочную. Прилавок, всякие вкусности на нём, и большую кофемашину, и продавщицу… Продавщицу звали Лена, и я подумал: может, ленивец – это как раз от имени Лена, а не от слова лень? А то обидно – как видят меня, так и начинают: о, ленивец, ленивый! А я вовсе не ленивый! Вон, даже историю эту уже второй день пишу, а знаете, как трудно писать, когда ты меховая игрушка? Вы попробуйте сами.

Ну и вот. А как я узнал, что продавщицу звали Лена? Ну, там просто ещё уборщица была, она убирала кафе, мыла пол шваброй. И белого кота, там лежащего, тоже немножко вымыла – и вымела за дверь. И кот встрепенулся там, за дверью, поднялся на белые лапы и обиженно фыркнул. Он подождал, пока уборщица уйдёт подальше со своей шваброй, и осторожно вернулся в кафе. И лёг прямо рядом с нами. И посмотрел на меня внимательно. А я – на него.

А продавщица вышла на улицу – к ней пришёл какой-то молодой человек, и они болтали на улице, а уборщица улыбнулась, пролезла со шваброй к окошечку у двери – там окошечко такое небольшое было открыто – высунулась в окошечко и говорит:

– Ку-ку!

Продавщица и её молодой человек засмеялись снаружи, и продавщица шутливо сказала уборщице:

– Здравствуйте, добро пожаловать! Что будете заказывать? У нас свежая выпечка. Чебуречки только с печки.

– Ха-ха-ха, Ленка! – расхохоталась уборщица.

– Лен, ты до скольки сегодня?  – спросил, улыбаясь, молодой человек.

Да, пожалуй, Лена и ленивец – слова одного корня… И вообще она мне понравилась. Симпатичная и добрая. Обычно люди не очень добрые. Даже, можно сказать, злые. И все друг на друга злятся, это я уж давно заметил. Чуть что – ругаются и кричат. А Лена не кричала, и у Славы моего даже спросила, когда вернулась с улицы: 

– Всё хорошо, молодой человек? Всё вкусно?

И Слава засмущался:

– Ага…

– Ну, хорошо! – весело сказала Лена. – Если ещё что надумаете заказать, не стесняйтесь. 

– Ага…

Я смотрел на Лену в белом колпаке, и думал, что она, наверное, любит игрушки. Раз добрая. Все добрые любят игрушки. И, наверное, у её детей много игрушек. И даже какой-нибудь, может, ленивец имеется, вроде меня. Хотя вообще-то ленивцев покупают редко, я уж говорил…

– Нравится? – вдруг услышал я.

Я вздрогнул (незаметно, конечно – мы, игрушки, умеем так) – и посмотрел вниз, на кота. Ну да, это кот и спросил!

– Ага, – сказал я, подражая Славе. (Незаметно сказал – мы, игрушки, умеем и так.) 

– Лена классная, – согласился белый кот. – Как ты вообще?

– В смысле? – не понял я.

– Ну, как жизнь игрушечная? – уточнил кот.

– Да нормально, – ответил я удивлённо. – Вроде не жалуюсь.

– Хозяин-то не мучает?

– С чего бы? – снова удивился я. – Слава у меня хороший. И кормит, и спать с собой кладёт, и купает… Правда, сушит потом на верёвке прищепкой за ухо. Ну, тут уж… 

– Это да, – согласился кот, жмурясь. – Ты-то вот – игрушка, тебе не больно, когда прищепкой. А мне больно было.

– Тебя – тоже прищепкой?  – сочувственно спросил я.

– И не только, – вздохнул кот. – И били меня, и за уши таскали, и за хвост раскручивали…

– Мама! 

– Да нет, мама-то как раз добрая у хозяина была, – возразил кот. – Просто мальчишка вредный ужасно попался. Не всем так с хозяевами везёт, как некоторым! – и кот обиженно сощурился.

Мне прямо неловко стало перед ним, что мне повезло, а ему – нет. И я решил его угостить.

– Хочешь булочку? Она с творогом, – сказал я.

– Я в курсе, – пробурчал кот. – Меня Лена кормит как раз такими. Собственно, она меня и спасла. Как-то вышли мы с хозяином на прогулку, а тут, значит, приятели к нему: «О, давай твоего Беляша в космос запустим!»

– Кого?

– Ну, меня Беляш тогда звали. Лена не знала, поэтому теперь я – Снежок.

– Ну, тоже неплохое имя, – осторожно сказал я.

– В принципе, да, – согласился кот. – Но суть не в этом… В общем, решили они меня с дружками в космос запустить. Один коробку принёс из-под папиных ботинок, другой – шнур и спички…

– Мама! – повторил я в ужасе.

– Да мама как раз и не знала, – вздохнул кот. – Мама на работе была… В общем, посадили они меня в коробку, привязали к ней шнур – и подожгли. 

– Пожалуйста, не рассказывай! – крикнул я так, что Слава меня почти услышал, и даже оглянулся.

– Да тихо ты, – покосился кот на Славу. – Ты же видишь – я живой, значит, всё хорошо кончилось. Выбрался я из коробки – выпрыгнул, точней – и понёсся по двору, а мальчишки кричат, хохочут: «Эй, космонавт, ты куда?» Нашли, понимаешь, Гагарина… Так что – с обгоревшим боком долго бежал, бежал, а Лена как раз на работу шла, в это кафе, ну – и я ей прямо под ноги, чуть не сбил…

Она наклонилась: «Ой, бедный котик, красавец какой!»

Ну, я сразу понял: наш человек. Раз я бедный и красавец. Так вот и живу с тех пор тут, в кафе. Кормят, поят. Бок вылечили. Лена лично к ветеринару возила. 

– Хорошо вылечили, – сказал я. – Совсем и не видать.  

–  Если приглядеться – то пластырь видно, – вздохнул кот.

Я осторожно пригляделся – и действительно: под белой шерстью, в глубине, был виден кусок розового пластыря. 

– Очень сочувствую, – сказал я.

– Да нет, в принципе, повезло мне, – сощурился кот. – А то так бы и жил у этого злого мальчишки. В следующий раз они б меня точно в космос запустили, и поминай как звали. Или вообще чучело бы сделали.

– Ого!

– Ну а что? Они на следующий день как раз в музей собирались играть. Так что всё, что ни делается, к лучшему, – кот потянулся, выгнул спину, упершись когтями в пол.

– Мудрый вы, – с уважением сказал я.

– Ну, не то что прям мудрый, – довольно зажмурился кот. – Просто – жизнь такая. Не захочешь, а помудреешь… Ты как, насчёт булочки – не передумал поделиться? А то что-то, пока с тобой говорил, проголодался.

– Да, конечно! – воскликнул я. 

Надо было только дождаться, когда Слава меня покормит этой булочкой. Он меня всегда кормил, когда сам ел. Так и тут. Скоро он и правда вложил мне в лапу кусочек булочки с творогом. Ну, я быстренько Снежку этот кусочек и бросил.

Кот моментально проглотил – и зажмурился благодарно.

А тут и мама Славина зашла в кафе, она в магазин отходила, в том же доме.

– Всё хорошо, Славик? – спросила. – Спасибо, что приглядели! – сказала продавщице.

– Он уже большой, самостоятельный, – улыбнулась Лена из-за прилавка.

И мы со Славой и с его мамой вышли из кафе, мама держала Славу за руку, а Слава держал меня за лапу. И я оглянулся на Снежка, бывшего Беляша – он лежал сытый и довольный, весь растёкся по полу белым телом…

Как он теперь? Жив ли? Я ещё потом думал: а вдруг однажды прежний его хозяин, жестокий мальчишка, зайдёт в это кафе, увидит там своего кота – и заберёт обратно? Это же ужас! Надеюсь, не зашёл… А теперь – где и мальчишка тот? 

Когда всё так вот загремело, засвистело, когда все бежали, и потом мы сидели тут, прячась от грохота и свиста… Кто знает, что там вообще теперь со всеми…

Я вот вам нарисую кота. Вот он такой был примерно… Эх, ну почему я так плохо рисую? Ладно, вы поймёте, авось. Вот – кот, вот – Слава ест булочку с творогом и пьёт лимонад. А это продавщица Лена в белом колпаке. Что с ней тоже, поди знай… Но верю в лучшее. Игрушки, хоть и не люди, но тоже верят. Как иначе-то. 

Глава 3. Как я полюбил 

Дедушка смотрит в аквариум, у дедушки короткая белая борода, он смотрит на рыбок, улыбается и барабанит пальцами по аквариуму. А в пальцах другой руки у дедушки – корм, одной рукой стучит по стеклу, другой сыплет корм. И рыбки быстрей, быстрей плывут к кормушке, кружатся вокруг неё хороводом, а дедушка сыплет им крошки в кормушку, и они едят, и, наверное, говорят дедушке «спасибо», но, поскольку рыбы не говорят, то он и не слышит. Но знает, что они ему благодарны, и это главное. 

Я часто вспоминаю дедушку, и рыбок, гуппи и меченосцев, и бабушку… И маму, и папу, и Славу… Я надеюсь, что всё у них хорошо. А то, что они меня тут оставили – это ничего, я не обижаюсь. Может, и не специально оставили, а просто забыли за мной вернуться. В такой ситуации и собственную голову забудешь, не то что игрушку.

– А голову не забыл? – Славу так учительница спрашивала, когда он забывал что-нибудь – например, домашнее задание… Её звали Марина Ювенальевна. Такое вот странное отчество у неё было. Я всегда, когда Слава мне про неё рассказывал, удивлялся, откуда такое отчество. И он, видимо, однажды почувствовал моё недоумение, и сказал:

– Ну, мы её не спрашиваем, почему отчество такое. Она строгая, ещё раскричится опять. Просто говорили про это с Аликом Мухиным и Ирой Ревацкой, и Алик сказал: «А чего мы тупим? Давайте посмотрим, что за имя такое – Ювеналий!» И мы полезли в интернет, и там нашли: Ювеналий – это переводится как «юный» с латинского. Ира умная, она сразу:

– Надо же, латинский – это мёртвый язык, его уж нет давно, а имя осталось! И даже папу нашей учительницы, получается, так назвали.

– Какой же он мёртвый язык, если у меня мама на нём пишет до сих пор? – Алик говорит. 

– Да ладно! – Ира усмехается. – Зачем она на нём пишет?

– Не «зачем», а «на чём», – Алик ей. – На рецептах. Больным своим когда рецепты выписывает, как раз на латинском и пишет!

– Ну, может, рецепты и на латинском, – соглашается Ира нехотя. – А язык всё равно мёртвый. Хоть папа и Ювеналий.

– Так может, папа тоже уже давно мёртвый? – я говорю.

– Не исключено, – Алик отвечает задумчиво. – Сколько нашей классной лет-то? Лет семьдесят? Папе, значит, вполне за сто уже было бы.

– Чего это – семьдесят? – Ира опять возражает. Любит поспорить вообще. – В таком возрасте её бы уже давно уволили. На пенсию.

– Ага, а работать кто будет? – Алик снова спорит. – Молодые в школу не идут!

– Чего это не идут? – это уже я обижаюсь. – Как будто не знаете, что у меня мама – учитель!

– Ты извини, – Ира говорит. – Но мама у тебя разве молодая?

– А что, старая?!

– Ну, лет пятьдесят же? – осторожно Алик спрашивает.

– Сами вы – пятьдесят!

В общем, Слава долго может мне их беседы пересказывать, а я и рад слушать. Только всё равно не понимаю, почему – Ювенальевна. Слава мне ещё рассказал, что был такой древнеримский поэт, Ювеналий. Всякие сатиры писал. А поэты – вообще моя слабость. Я очень люблю стихи всякие. Слава когда учит какое-нибудь «Мороз и солнце, день чудесный», или, там «Люблю грозу в начале мая» – тоже часами могу слушать. Он, бедный, учит, учит, всё запомнить не может… Я уж давно, бывает, запомню, а он всё никак… И рад бы я за него в школе стихи рассказать Марине Ювенальевне, да нельзя нам, игрушкам, при людях оживать. Поэтому так.

А стихи – я и сам, грешным делом, пробовал… Это я опять же к тому, что – вовсе я не ленивый, хоть и ленивец! Это в Америке ленивцы целыми днями на ветках болтаются без дела, а лично я – простите за нескромность – тоже немного поэт. У Славы есть мартышка симпатичная… Ну, и нравится она мне, что уж скрывать. Маленькая, мордочка такая серенькая…

И, бывает, ночью лежу рядом со Славой, не сплю, всё о ней думаю. Игрушки и так не спят, конечно, про сон – это я образно, но всё равно думаю: как она там, в пуфике? У Славы был такой пуфик с игрушками. Он крышку открывал – и доставал оттуда то конструктор, то мартышку эту, то индейца, то ещё чего… Меня-то не доставал – я его любимой игрушкой сразу стал, простите за нескромность. Меня он всегда рядышком держал.

И вот, значит, лежу, думаю о мартышке с серенькой мордочкой, и – не спуститься ли потихоньку с кровати, не подползти ли к пуфику, не ухватиться ли лапами – у нас, ленивцев, вообще лапы сильные, висим же всё время – так вот, не ухватиться ли лапами за крышку пуфика, не сдвинуть ли её, не найти там мартышку, не поговорить ли  с ней?.. Но – не решался. Мы просто с мартышкой поругались… И она стала дружить с индейцем. Он стройный, башка вся в перьях – красиво! А я… Ну, не красавец, чего уж там.

Да только вот индеец ей в жизни стихов не напишет, а я – написал. Да. Там было так как-то:

Мартышка, милая мартышка,   

Мой ангел с сереньким лицом! 

Смотрю на твой зелёный пуфик –

Лежишь там в обществе чужом.

Индеец – пусть он и красивый, 

Но я зато пишу стихи.

А он, мартышка, не напишет

И самой глупой чепухи!

Мороз и солнце, день чудесный,

И ты – чудеснейшая вся! 

Люблю грозу в начале мая,

Но больше всё-таки – тебя!

Правда, я так и не решился прочесть это мартышке… А теперь – кто знает, где она… Я тут совсем один. Мы бежали со Славой, а потом спрятались здесь. А потом… Потом я остался один. Ждать тут его возвращения. И вспоминать.

Я ещё помню, в кафе-булочной, в той самой, где Лена в белом колпаке, и белый кот Беляш-Снежок, мы однажды снова со Славой сидели, и вдруг он схватил меня, прижал к себе крепко, и шепчет:

– Смотри! Видишь?

Я ничего не понял.

И папа рядом удивился, и спрашивает Славу:

– Ты чего испугался?

А Слава пробормотал:

– Ничего…

И вцепился в стаканчик с лимонадом, и глаза опустил.

И прошептал мне:

– Это она…

И я сразу понял, что за соседним столиком – та самая девочка без имени, которая хомяка Пашу отдавала, да не отдала. 

–Значит, она не уезжала? Или уже приехала? – бормотал Слава. 

И я чувствовал, как Слава борется с собой: подойти, не подойти? И всё-таки не подошёл, постеснялся или забоялся. Больно уж сердитая она была, когда отдавала хомяка, объяснил он мне. Да и вообще: как подойти, что сказать? «Привет, помнишь, я у тебя хомяка хотел взять?» Это уже год прошёл, вряд ли она его помнит… А если и помнит – так и что? Что дальше-то? Кто он ей, чтобы разговаривать с ним?

Тем более – девочка по виду была старше Славы, и, хоть прошёл всего год, но она, по его мнению, совсем как-то выросла. А Слава и в свои почти семь был весь какой-то маленький. 

Так что потом Слава всю дорогу прижимал меня к себе и грустил. Всю дорогу в электричке. Они с папой ехали в электричке, потому что у папы тогда его машина в ремонте была. И вот они ехали, Слава прижимал меня и грустил, папа тоже был какой-то задумчивый…

Они ехали на станцию Сосновка, навещать дедушку в больнице. Дедушка заболел, кашлял всё время, и, когда смотрел на рыбок, уже не улыбался, и пальцами даже не мог по стеклу стучать, такой слабый стал. И Слава стучал за него. И рыбки летели к кормушке, и кружились вокруг, и Слава сыпал им корм, а дедушка с короткой белой бородой смотрел на Славу, и на рыбок, и кашлял…

И в палате Слава прижимал меня к себе, сидя рядом с дедушкой, а дедушка всё кашлял, и гладил Славу по голове, иногда попадая и по моей, всё гладил, и кашлял, и дышал кислородной подушкой.

А потом мы ехали обратно, и в электричке было светло, а за окном темно, и зашла женщина с птичками-свистульками, и приговаривала на весь вагон:

– Добавьте в птицу

Немного водицы!

И добавляла водицы – и свистела, и все от неё отворачивались, никто не хотел покупать – кому они и правда нужны, эти свистульки?

А папа повернулся к Славе и спросил:

– Хочешь свистульку?

И Слава помотал головой – мол, нет.

– Да чего, давай! Прикольная штука.

Но Слава снова замотал головой.

А потом на меня что-то капнуло. И раз, и другой, и капало, и капало… И я подумал, что в электричке протекает крыша, но поднять голову вверх не мог, конечно.  

Я только услышал, как папа сказал Славе растерянно и даже чуть раздражённо:        

 – Да что ты? Всё хорошо будет с дедушкой! Ты же мужик, что расквасился-то?

Но на меня всё капало и капало, и Слава всё крепче и крепче сжимал меня, прижимал к себе, мне даже дышать тяжело стало, и я чуть не закашлялся, как дедушка… 

И мы ехали, и на меня капало, и я думал про свою мартышку с серой мордочкой, и про Славину девочку безымянную – что, вот, иногда мы любим, а нас не очень. Или вообще не замечают. И это, конечно, ничего хорошего, но всё-таки не повод, чтобы плакать.

Я тогда ещё не понимал, зачем плакать из-за дедушки. Глупый был. Мы же, игрушки, бессмертные. Я думал, и другие вечно живут. Болеют, конечно, если старенькие, но – живут. И зачем тогда плакать по дедушке, если он вернётся домой, и снова будет кормить своих рыбок, барабанить пальцами по стеклу, рассказывать нам со Славой про всякое интересное, про рыб и птиц, и про космос, и про всё на свете?

Покашляет, да вернётся.

Я тогда не знал…

А Слава всю ночь меня потом так и прижимал к себе. И я, хоть почти решился прийти в гости к мартышке в пуфик, и прочесть ей стихи, но – так и не смог вырваться из Славиных рук…

Вот, давайте, я вам нарисую птичку-свистульку. И учительницу Марина Ювенальевну. А это – Алик Мухин и Ира Ревацкая. А это – девочка без имени, и её хомяк Паша… А это вот – моя мартышка, тоже без имени… Я верю, что ещё всех увижу. Я ленивец, но мне никогда не будет лень ждать. Ждать и ждать. И надеяться. 

Глава 4. Как стать знаменитым

Вспомнил одного чудака, сидел тут с нами… Мы, когда сюда прибежали, когда всё грохотало, свистело и кричало – с кем только ни познакомились! Сюда все прибежали, кто успел, и мы тут долго сидели: Слава со мной и с мамой, и разные другие люди…

Ну, сидели и разговаривали. А что ещё делать. Если молча ждать, когда снаружи всё закончится, с ума сойти можно. Мне-то хорошо – я игрушка, у меня и ума нет, а, значит, сходить не с чего. А живым трудно. 

Ну, и общались. В обычной жизни никогда бы не встретились, и, может, даже не заметили бы друг друга никто… А тут деваться некуда. Но, оказывается, сколько же интересных людей вокруг!

Вот, этот чудак, худой, в очках, и с мятой белой кепкой в длинных пальцах – он был писатель. Мама даже книжку его вспомнила. Он представился, и мама воскликнула:

– А я же вас читала! 

– Да что вы? – улыбнулся писатель. 

– Это же ваше – «Чайки над морем»?

– Нет, это не моё, к сожаленью, – вздохнул писатель.

– Извините, – смутилась мама. – Я перепутала. Ваше – это «Уйти, чтоб остаться».

– И это не моё, простите, – смутился и писатель.

Мама тогда совсем испугалась и замолчала. 

– Да вы не заморачивайтесь, – успокоил маму писатель. – Я давно уж ничего толком не пишу. Жизнь такая – не до книжек… А с другой стороны – все вокруг пишут. Поди всех запомни, а тем более прочти… Но, может, всё-таки кое-чем я вам и известен, – и он снова застеснялся, затеребил длинными пальцами свою кепку. 

– Уверена! – неуверенно сказала мама. И вопросительно посмотрела на писателя.

– У меня случай был… Он потом разошёлся по Интернету. Видео, так сказать, забавное: «Писатель падает с лестницы, смотреть до конца и со звуком»…

– А, я видел! – Слава воскликнул. – Точно, это же вы были, только без кепки, вот и не узнал вас! Ой, извините, – Слава тоже смутился. Потому что – чего уж хорошего, когда знаешь писателя только потому, что он с лестницы упал? 

– Всё хорошо, – успокоил писатель и Славу. – Там действительно смешно получилось. Пригласили на выступление в школу, в младшие классы, а у них там лестница скользкая… Я ж детское тоже писал, может, даже слышали: «День рожденья дятла Феди»?

Все молчали. Никто не слышал.

– Ну, или, там – «Паровозик Чух-Чухов»… Тоже не слышали?

– Извините, – повторила мама.

– Ну, «Ленивец обленился» ещё…

– Ленивец? – снова радостно крикнул Слава. – А у меня тоже ленивец, смотрите!

И меня показал. А я сразу этого никому неизвестного писателя полюбил. Потому что о нас, ленивцах, редко кто пишет. И мне приятно. Пусть даже никто этой его книжки и не знает. И пусть я у него там и обленился.

– Да, у тебя чудесный ленивец, – грустно улыбнулся писатель. – Как зовут?

– Не знаю, – признался Слава. – Никак не могу имя ему придумать. Может, вы поможете? Вы же… ну… писатель.

– Конечно, помогу! – сказал писатель. 

Но он тоже так и не придумал мне имени. Он утром ушёл – сказал, что ему надо старенькую маму проведать, она не смогла сюда прибежать, потому что очень болеет и плохо ходит. И у него за неё всю ночь болела душа, и он утром ушёл. И больше не возвращался. А тогда он нам рассказ свой прочёл. По мотивам собственного падения с лестницы. Поскольку он этим прославился – он решил и рассказ такой написать. Думал, что его получится напечатать и хоть немножко заработать на этом, но что-то никто не печатал. Все рады были смотреть видео, где он падает с лестницы, а читать не хотели. И он тогда сам нам прочёл. А, когда ушёл, оставил листок с рассказом. То ли забыл, то ли ему уже всё равно было… Вот этот рассказ. Называется –

                                «Популярный писатель».

   «Писатель Книжкин слетел с лестницы. Слетел некрасиво – не как орёл какой-нибудь, или хотя бы как голубь… А просто поскользнулся – и с самой верхней ступеньки доехал на попе до самой нижней! Его пригласили на выступление в школу, и охранник на входе сказал:

– Надевайте бахилы! У нас чисто.

Писатель Книжкин вздохнул, надел бахилы, стал подниматься на второй этаж – и чуть не поскользнулся: бахилы были скользкие, и лестница тоже – видимо, только вымытая. 

– Осторожней! – вскрикнула сопровождающая его учительница.

– Угу, – сказал писатель.

Потом было выступление. Книжкин читал свои стихи и рассказы, дети задавали вопросы. Всё было неплохо. Но писатель знал, что, как только он попрощается и выйдет из класса – дети забудут и о нём, и о его книжках. И никогда их не прочтут. Книжкин не винил детей, просто – жизнь такая, и просто ему было грустно. 

Но учительнице вроде понравилось. В конце, подарив Книжкину цветы и коробку конфет, она весело спросила детей:

– Ну что, ребята, позовём еще такого замечательного писателя?

И дети дружно закричали:

– Да-а!

И Книжкин немного повеселел, и подумал, что всё-таки не зря это всё.

А потом он спускался вниз, в бахилах и с цветами, и с коробкой конфет, и вдруг – бахилы заскользили на ступеньке, и Книжкин в ужасе понял, что – падает! Он упал, и не просто упал – а именно поехал вниз, подпрыгивая на ступеньках, ниже и ниже, и не мог остановиться, пытался, и не мог – не за что было ухватиться – и всё прыгал и прыгал, ниже и ниже, пока не допрыгал до последней ступеньки…

«Какой позор», – подумал писатель Книжкин. Болели ушибленный по дороге локоть и попа. Он осторожно оглянулся. Наверху стояли перепуганные учительница и дети. Та самая учительница, и те самые дети – перед которыми он только что выступал!

«Двойной позор», – уточнил про себя Книжкин.

Потом его долго отряхивали, проверяли на сломанные кости, извинялись перед ним, и даже охранник извинился. Так и сказал:

– Если б я знал, что вы упадёте, я бы, наверное, вас и без бахил пустил.

– А то вы не знали, Сергей Максимыч! – сердито сказал ему учительница. – Можно подумать, наш уважаемый писатель – первый, кто тут с лестницы слетел! И дети летают, и педагоги… Я сама на прошлой неделе чуть вместо педсовета в больничку не уехала.

– Так а я при чём? – рассердился и охранник. – Я ж не виноват, что у вас лестницы скользкие. И бахилы.

– Ну так могли бы и не заставлять человека их надевать! – всё злилась учительница, и всё смотрела с беспокойством на Книжкина, спрашивала: – Вы как?  Точно ничего не болит? Может, к медсестре? Медкабинет на третьем этаже.

– Ничего не болит, – соврал Книжкин, едва представив, что придётся подниматься на третий этаж, а главное – спускаться! Второго полёта (и второго позора) ему было не пережить. 

Подаренные цветы и конфеты усеяли лестницу. И, пока испуганная и расстроенная учительница их собирала, Книжкин думал о том, как всё это глупо и ненужно… Он вообще часто думал, что всё глупо и ненужно. Особенно когда случался какой-нибудь позор. А позор случался часто… 

Книжкин в десятый раз заверил несчастную учительницу, что он цел и невредим, а учительница заверила его, что его ещё много раз пригласят!

– Только в следующий раз – давайте я буду выступать на первом этаже, хорошо? – пошутил Книжкин.

– Обязательно! – пошутила учительница. 

Книжкин шёл к метро с растрёпанным букетом и измятой коробкой конфет. Ушибленный локоть ныл. Не говоря о попе.

А утром… Книжкин проснулся знаменитым.

Кто-то из учеников той школы, оказалось, снял на телефон его грандиозный полёт с лестницы. И Книжкину за ночь пришла масса ссылок от коллег-писателей. Писатели вообще очень чуткие друг к другу люди, внимательные: непременно тебе ссылку пришлют, если упадёшь. Вот и Книжкину прислали.

Он, сперва плохо спросонья понимая, а потом всё с большим ужасом стал открывать ссылку за ссылкой… На разных видеоплатформах в топе было одно и то же видео: «Дядька-писатель грохнулся! Смотреть до конца и со звуком!» 

А на видео – о ужас! – под душераздирающий крик учительницы (как он его вчера не услышал? Видимо, не до этого было) по школьной лестнице прыгал вниз на пятой точке Книжкин, собственной персоной. Скатывался сверху до низу… А под видео были комментарии: «Ахах, полёт века!», «Суперспособ не спускаться ногами!», «Боже, какой страшный мужик, как его к детям-то пустили?», «Может, и не пустили, а как раз – спустили?)))», и так далее.

Книжкин понял, что это не просто позор: это конец.

Он отшвырнул телефон, лёг, закрыл глаза и стал умирать.

Но умереть ему не дали.

Телефон звонил и звонил. Почти всегда молчащий, теперь он просто не желал умолкать.

«Это, наверное, Бумажкин!» – подумал Книжкин. Писатель Бумажкин был его давним врагом. Он всё время издевался над Книжкиным, говорил, что его книжки слишком грустные, а детский писатель должен быть счастлив, и всё такое… 

И Книжкин наконец решил взять трубку – и высказать Бумажкину всё. что он думает про него и про его всегда весёлую и наглую рожу!

Но – это был не Бумажкин. Это была школа номер двадцать один. Его приглашали выступать. Книжкин удивлённо согласился: приглашали его редко: вчерашняя школа была первой за целый год… А тут – прямо на следующий день! Ну ладно. Но только он положил трубку – как телефон зазвонил снова. Это была школа номер сорок четыре. И тоже приглашала выступать! Совсем удивлённый Книжкин снова согласился.

А потом позвонила тридцатая школа, и восьмой детский садик, и библиотека имени Пушкина, и другая библиотека, имени Пышкина – сельская, имени местного старинного писателя Афанасия Пышкина… 

Весь день, и следующий день, и всю неделю телефон Книжкина не замолкал, параллельно ему писали на почту, слали личные сообщения в почти заброшенную им социальную сеть «На связи»…

Это был успех. Видео с падением Книжкина разошлось по стране и по миру. Он стал звездой.

Книжкин купил себе новую квартиру, машину и дачу. Правда, писать было некогда: Книжкин всё время выступал. Обидно было только одно: едва он заходил в класс, в зал, или ещё куда – после бурных, продолжительных аплодисментов, все устремлённые на него детские и взрослые глаза будто говорили: падай! Все только этого и ждали. Книжкин быстренько отчитывал обязательную программу – пару рассказов и десяток стихов, а потом с ним прощались, охапками дарили букеты и конфеты, и он подходил к лестнице… Ставил ногу на первую ступеньку… и…

Да, в тот, первый, раз это произошло случайно. Но после видео, после такой славы… Он понимал, что нужно народу. Вздыхая, Книжкин каждый раз картинно шатался, будто поскальзывается, и – падал. И скатывался вниз, ступенька за ступенькой… Скатывался, красиво разбрасывая по пути цветы и конфеты… И, докатившись до низа, оборачивался, и – тонул в восторженных криках, аплодисментах, и даже просьбах: «Бис!»

Сперва это было непросто, и действительно травмоопасно, но привыкнуть можно ко всему. Даже падать с лестницы. Нужно только правильно сгруппироваться. И Книжкин привык. 

Видео с его падениями с различных лестниц по-прежнему расходилось по сети, у него появились подражатели, особенно среди писателей. Но ни один, конечно, не мог добиться успеха первопроходца. Даже вредный Бумажкин, как ни старался смешно кувыркаться с лестниц после своих вечно весёлых выступлений – вызывал только несколько прохладных, вежливых хлопков. Писал он, может, и веселей Книжкина, а падал хуже. «Так тебе и надо», – злорадно думал Книжкин.

А в той, самой первой школе, где Книжкин когда-то скатился с лестницы впервые, сделали его уголок. Книжек Книжкина там, правда, не было, они уж давно не издавались… Зато там было много рисунков и поделок в виде Книжкина, съезжающего с лестницы.

А, когда Кннжкина не стало, школу назвали его именем. О лучшем он и мечтать не мог. 

Правда, те видео давно были забыты, вытеснены новыми падениями новых людей, и прочим… И новые ученики и их родители, поступая в школу, удивлённо спрашивали:

– Это что за Книжкин такой? Учёный? Военный? Космонавт?

– Это который тут с лестницы съехал, – объясняли старожилы.

– А-а-а… – уважительно тянули спрашивающие.

Так Книжкин остался в истории. Плохо было только одно: никто давно не помнил, что он был писатель. С другой стороны, Бумажкина вообще забыли. Так что всё к лучшему».

Вот такой рассказик… А я вам нарисую сейчас того писателя. Не Книжкина, а – нашего, никому не известного, который про Книжкина написал. Вот он примерно такой был: в жёлтых очках, и с мятой белой кепкой. И очень добрый: даже не обиделся, что никто его не знает. Надеюсь, с ним и с его старенькой мамой всё хорошо, и он просто так к нам не вернулся, а не потому, что что-то случилось. Зачем возвращаться, если и так всё хорошо.  

Глава 5. Как захлопнулась дверь    

С нами ещё старичок тут сидел два дня. Сидел-сидел, а потом тоже ушёл. Они все уходят, и самое обидное – не знаешь, вернутся или нет, и вообще что там с ними. 

Смешной такой старичок, весь сморщенный и добрый. Вообще, я пока тут сидел, прямо удивлялся – сколько, оказывается, добрых людей! Каждый, кто сюда прибегал, оказывался добрый. Ну или почти каждый. Старичок много нам рассказывал тоже. А что ещё делать, когда сидишь без ничего, даже без телефонов. Люди-то обычно – чуть что, сразу в телефоны свои. Ну, это когда Интернет есть. А тут-то никакой Интернет не ловил. Даже обычной мобильной связи не было. В этом тоже проблема: те, кто сюда прибегал, не могли связаться с оставшимися снаружи, где всё грохотало, свистело и мигало… И это их тоже расстраивало. Потому что – когда не знаешь, что с твоими самыми главными людьми, это очень тяжело.

Я вот – вроде и не человек, а игрушка, и то всё думаю: как там Слава, как мама? Нашли ли они папу и бабушку? И куда вообще все делись? 

Ну, вот и старичок был смешной, маленький, как игрушка. Не такой, конечно, маленький, как я, но всё-таки… Маленький, со смешным трещащим голоском. Он сидел и тряс седой головой, а лицо было такое сморщенное, что при нашем тусклом свете не сразу можно было разглядеть, где у него там что: где глаза, где нос. Потом-то разглядели, конечно. Очень даже симпатичный старичок оказался. Слава на него смотрел, смотрел… Я-то понимал, почему: он вспоминал дедушку. 

И старичок почувствовал, что Слава на него смотрит. И тоже посмотрел на Славу. И подмигнул ему.

И Слава грустно улыбнулся.

– Вот, братец, жизнь какая, – сказал старичок своим смешным голоском, приятным таким, потрескивающий, как костёр (мы со Славой и с папой ходили в поход, там так же костёр трещал). – Не думали, не гадали, да…  Но ничего… Чего только ни пережили, переживём и это. 

Слава кивнул и крепко меня прижал.

– Это что за зверь у тебя? – спросил старичок.

– Это ленивец…

– Ух! – удивился старичок. – Ленивец. Редкое животное. Я животных очень любил с детства. Даже в зоопарке работать мечтал. 

– А… почему не стали? – осторожно спросила мама.

Старичок крякнул и махнул рукой:

– Да что-то… Из армии вернулся, женился, дети пошли – ну, надо было зарабатывать. Жена говорит: зоопарк – что за работа? За слонами какашки убирать. Да и по деньгам – ерунда… Ну, я – в шахту. Так жизнь и прошла. Жену схоронил три года тому… Сын с Мишкой, внуком, уехали…

– Но вы хоть с внуком в зоопарк ходили? – спросил Слава.

– А то! – улыбнулся старичок. – Ещё как ходили! Теперь вот сам хожу. Один. А теперь вот и не знаю, чего там от зоопарка осталось… Когда закончится-то всё это, а? Нет известий?

–  Кто знает, – вздохнула мама. – Первый раз такое. 

Тут как раз за стеной опять грохнуло, и все вздрогнули.

И помолчали.

– А у меня тоже был дедушка, – сказал, наконец, Слава.

– Да ну? – снова улыбнулся старичок. И тут же понял, и смутился: – Это самое… помер?

– Ага…

– Ну, что поделать, милый, – старичок осторожно погладил Славу по макушке. – Все помрём. И я скоро. 

Потом все снова замолчали.

А потом совсем стемнело, и мама тихо плакала, и всё повторяла: «Когда же это кончится?» А старичок тихо говорил Славе:

– Держись, парень. Главное, чтоб закончилось, а там уж… А дедушке твоему свечку за упокой поставлю. И вам с матерью – за здравие.

– Спасибо вам, – всхлипывала мама.

И снова молчали. И снова говорили.

– Дедушка умер в больнице, – говорил Слава.

– Эх, – сочувствовал старичок. – А я и в больнице почти не лежал никогда. Здоровый был как слон, представляешь. Однажды только, ну это уж давно было. Застудился, воспалилось… Неважно, в общем. Вырезали. Недели две лежал. Чуть не выл там от тоски. Скукотища! Ну это я совсем молодой был, мне б с девчонками, туда-сюда, а тут – лежи и мучайся. Твой-то долго мучился?

– Долго, – тихо отвечал Слава. – Он всё дышал кислородными подушками, всё кашлял… – Слава сжимал меня, и я тоже слушал. – Мы с папой ездили к нему в Сосновку, он лежал в Сосновке, знаете, это станция, там больница специальная для таких… И вот, он там лежал. И там все кашляли, и дышали этими подушками. И старые там были, и молодые… И мы сидели рядом с дедушкой, я и… папа…

– А папа-то где? – осторожно спрашивал старичок.

Слава растерянно смотрел на маму.

Мама ничего не отвечала, только снова всхлипывала.

– Папу мы потеряли, когда сюда бежали, – объяснял Слава. – Когда всё стало грохотать и падать, а мы с бабушкой уже подходили к дому, и папа из окна закричал: «Бегите, быстро!» И мы побежали, а дом стал рушиться, и я только успел ленивца схватить, я увидел его лапу в кирпичах… И всё. Бабушка папе крикнула: «Ты беги тоже, что ты там сидишь!» А папа крикнул бабушке: «Я разберусь! Вы бегите!»

Ну, и мы побежали. И сюда прибежали. А папа… Не знаю, где он… Надеюсь, найдётся… 

Старичок снова гладил Славу по макушке, и приговаривал:

– Ничего. Всё пережили, и это переживём. Ты поспи.

И Слава засыпал, долго не мог уснуть, а потом всё-таки засыпал, прижимая меня крепко, и, засыпая, бормотал, пока за стенами то грохотало, то стихало, то опять грохотало и вспыхивало в маленьком окошке наверху:

– Мы ездили в Сосновку, там такая больница… Я сидел возле дедушки, а он дышал тяжело, он свистел, когда дышал, такой свист из груди, знаете, тихий… И потом мы с папой ехали обратно, в электричке, а там тётенька продавала свистульки, знаете, свистульки такие…

– Птички, – уточняла мама.

– Ну да, птички-свистульки… – бормотал Слава.

А смешной старичок слушал внимательно.

– И там она их продавала, и говорила такой стишок: «Добавьте в птицу немного водицы!» Ну, знаете – у птицы такая трубочка сзади, туда воды наливаешь – и потом дуешь в трубочку, и птица типа поёт. На самом деле свистит просто. Поэтому и называется – свистулька… И папа мне сказал: давай куплю тебе свистульку. А я не хотел. Знаете, почему?

– Почему? – тихо потрескивал старичок.

– Потому что я вспомнил дедушку, как он тоже только что дул, только не в птицу, а в подушку кислородную, и дышал тяжело, и свистел, тихо-тихо свистел, как эта птичка… И я не хотел свистульку поэтому. Вот. А сперва, когда дедушку только отвезли в больницу, я захлопнулся.

– Как это – захлопнулся? – удивлялся старичок.

– Ну, когда дедушка упал, потерял сознание, он всё кашлял-кашлял, а потом стал тяжело так дышать, страшно, и упал, и потерял сознание… И бабушка вызвала скорую, а меня отправили в маленькую комнату, и я там сидел и прислушивался, как бабушка в коридоре всё повторяет: «Ну, где они? Ну, где? Через Поповку, что ли, едут?!» Ну, то есть – в объезд, Поповка – она же очень далеко…

– Ну да, – мягко откликался старичок.

– Ну и вот, и потом приехала скорая, и дедушку забрали, а бабушка с ним поехала. А мама и папа были на юге, в отпуске, и поэтому я жил у бабушки с дедушкой. И бабушка сказала: «Сиди, жди меня, никуда не ходи!» У меня тогда телефона ещё не было, сидел и ждал, и ждал, и ждал… И очень переживал за дедушку, да и за бабушку, и вообще за всё. И ходил по комнате туда-сюда, и вообще по квартире, то на кухню – что-то из холодильника доставал, ел, не помню что – то опять в комнату, а там на столе лежала дедушкина газета, открытая, он всё время эту газету покупал, «Столица вечерняя», газет уже почти никто не читает, а он почему-то читал… И потом я к аквариуму подходил и смотрел на рыбок, и вспоминал, что надо смотреть на рыбок, рыбки успокаивают, и смотрел, и не успокаивался, а рыбки плавали туда-сюда, и ничего не знали ни про дедушку, ни про меня, ни про что. Им было только важно, чтобы их кормили, и я подумал: вот, как же теперь? Кто их будет кормить, пока дедушка в больнице, и бабушка тоже неизвестно когда вернётся, вон уже сколько времени её нет…

– Ну, тише, тише, сынок, смотри: мама уже уснула, может тоже поспишь? – растерянно спрашивал Славу старичок. Но Слава продолжал бормотать, только ещё тише – чтобы не разбудить маму. И никто-никто – ни здесь, ни в целом мире – его не слышал. Кроме смешного старичка и меня, его любимой игрушки…

– И вот, и я подумал, – почти уже шептал Слава. – Я подумал: надо тогда мне их покормить. Раз я теперь за главного, получается. И я стал барабанить пальцами по стеклу, стучать, чтобы рыбки поняли: сейчас их будут кормить, и чтобы подплыли поскорей к кормушке. Но они не подплывали. Я всё стучал, а они плавали себе взад-вперёд… Я сперва подумал: наверное, они ещё не голодные. А потом подумал: да нет, им, когда корм ни кинь – они всегда наперегонки к кормушке плывут. И решил, что это у меня просто слабые пальцы. У дедушки рука была большая, и пальцы сильные, он как постучит по стеклу – так услышишь из любой точки аквариума… А моих пальцев они не услышат, сколько ни стучи… И я тогда и вторую руку – к стеклу, и всеми пальцами стал стучать, и стучал, и стучал, но они не слышали… Хотя вроде и смотрели на меня, и видели, что стучу… Наверное, они просто ждали дедушку. Тоже ждали, как я…

Слава всё шептал, тише и тише, а потом всё-таки уснул. А старичок ещё долго гладил его макушку. И мама спала рядом… И все вокруг засыпали потихоньку, потому что уже была поздняя ночь. И даже за стенами стало как-то потише…  

А я же игрушка, я не умею спать. И поэтому лежал у Славы в руках, и тоже вспоминал. Как Слава ходил со мной тогда по квартире туда-сюда, то на кухню, то к аквариуму, и я мотался в его руках тоже туда-сюда, потому что он нервничал, и очень быстро ходил. 

А потом в дверь позвонили, и Слава так обрадовался, что чуть меня не выронил! 

– Это бабушка! – крикнул он мне. – Ура! Наверное, ключ найти не может.

Но это оказалась не бабушка, а соседка, бабушкина подруга Валентина Фёдоровна. И Слава так расстроился, что чуть не заплакал.

– Ты чего, Славик? – испугалась Валентина Фёдоровна. – Это я. Я виноград принесла. Зятёк мой новый привёз целый багажник. Думает: подмаслит тёщу, так я его полюблю? Размечтался. Щегол. Увёл Светку мою у такого мужа хорошего! И Светка тоже: уши развесила! Извини, я всё про своё… Случилось чего? Бери виноград, только с косточками осторожно… 

Потом они сидели на кухне, Славик машинально жевал спелый виноград, рассказывал ей про дедушку, и про бабушку, которая поехала с ним на скорой, и оба пропали. Вот уже вечер почти, а их всё нет и нет… Валентина Фёдоровна охала, предлагала Славику пока посидеть у неё: «в компании всяко веселей». Но Славик отказался. Не хотелось ему весь вечер слушать про Светку и про её нового непутёвого мужа-«щегла»…

Он поблагодарил соседку за виноград, захлопнул за ней дверь, и снова ходил со мной по квартире из угла в угол, и стучал пальцами по аквариуму, но рыбки всё не обращали на него внимания. И он тогда просто так им корму насыпал, и они сразу наперегонки полетели к кормушке. 

«Получается, можно было не стучать? – удивлённо спросил меня Слава. – Зачем же тогда дедушка стучит?»

И Слава снова стал думать про дедушку, я это сразу понял – мы, игрушки, понятливые… И, в общем, наконец, когда уже за окном стало так темно, что фонари зажглись, Славик сказал мне:

– Знаешь, пойдём-ка к «Коту и повару», там подождём. Не могу больше в квартире сидеть. Тут всё про дедушку напоминает.   

«Кот и повар» – это скульптура такая, на детской площадке, недалеко от дома. Там дети с родителями собираются, там качели всякие, песочницы, ну, и «Кот и повар». По мотивам басни Крылова. Дедушка Славе эту басню читал, а я слушал. Там повар ругал кота за то, что тот курицу украл и ел. Повар ругал, а кот всё ел, и доел в итоге. Мораль: «…Чтоб там речей не тратить по-пустому, где нужно власть употребить». То есть – надо было не ругать кота, а просто отобрать у него эту курицу.

Но лично я думаю так: повар любил своего кота. И не хотел у него курицу отбирать. Но – поворчать-то надо… Вот и ворчал, спокойненько дожидаясь, пока Васька долопает курицу. Ну а что? Папа Славин тоже часто на Славу ворчит – но любит же!   

В общем, Слава вышел из квартиры, захлопнул дверь и пошёл к «Коту и повару». Было тепло, и, несмотря на поздний час, площадка была полна детей и родителей.

И Слава ходил по этой площадке, носил меня за лапу, ходил и всматривался в подъезжавшие к остановке автобусы, чтобы не пропустить, когда приедет бабушка. А то и с дедушкой даже. Кто знает.

Слава ходил, и всматривался, и носил меня, и пил из фонтанчика рядом с «Котом и поваром»…

И вдруг вскрикнул:

–  Ой!

Я чуть не вздрогнул от неожиданности. Посмотрел, куда смотрит он, и увидел – но не бабушку, а… девочку. Да, снова ту девочку, что не отдала Славе хомяка Пашу! Теперь я уж знал, как она выглядит – после того случая, когда Слава увидел её в кафе-булочной, там, где продавщица Лена и её белый кот Снежок, бывший Беляш…

Девочка вышла из автобуса, сразу перешла через дорогу, и быстро пошла, вперёд и вперёд, там, по другой стороне, и Слава всё вглядывался в неё, всё провожал её взглядом, но она шла так быстро, что скоро пропала.

Нет, я этой девочке благодарен: если бы она всё-таки отдала своего хомяка Славе – может, ему бы и меня покупать не стали. И тогда кому бы меня купили, поди знай… Купят такому вот злому мальчишке, как тот, бывший хозяин кота Беляша-Снежка из кафе – он тебе все лапы оборвёт и в космос запустит! Ну, или до сих пор на витрине сидел бы в том магазине… Тоже хорошего мало. Обидно, когда всех вокруг покупают, а ты, видишь ли, непопулярное животное! А я ведь – лапочка, простите за нескромность. Ну, по крайней мере, бабушка Славина меня так называла… В общем, девочке я благодарен, но после того, как Слава её увидел, он окончательно загрустил.  

– Не побегу я за ней, – сказал он мне печально. – И не догоню, и бабушку могу пропустить… Да и… что я ей скажу?

В общем, девочка ушла. Как и в кафе, даже не заметила Славу, наверное.  А если чудом заметила – то не вспомнила…

А тогда совсем уже стемнело, и дети с родителями потихоньку стали расходиться, мамы и папы звали детей: «Саша! Аня! Евпатий! Агриппина!» Вот ведь имена… А я до сих пор без имени.

Давайте нарисую вам соседку Валентину Фёдоровну. Вот она, с виноградом… А над ней – её дочь Светка, а рядом – её новый зять-щегол. Не знаю, как он выглядит, поэтому и нарисовал просто щегла в костюме. А вот «Кот и Повар». Примерно такая скульптура. Вот и фонтанчик рядом. А вот автобус, из которого девочка вышла. А вот и она, уходит вдаль.

Глава 6. Как соседка открыла нам много нового 

И уже была почти ночь, а бабушка всё не возвращалась, и Слава подумал – может, он и правда её пропустил, когда она вернулась? Автобусов подъезжало много, и людей оттуда выходило тоже много, поди разгляди, кто там, особенно, когда темно.

Хотя Слава знал, что бабушку-то он увидит! Вообще родной человек – он какой-то особенный. Его сразу видишь в толпе совершенно чужих людей. Слава со мной этим тогда поделился:

– Как-то это странно: идут-идут люди, их много, и все они… как это… как будто в тумане, размытые. А если среди них бабушка, или дедушка, или мама, или папа, или… ну, или, да, вот эта девочка с хомяком… Их как-то сразу видишь, они очень чёткие. Среди размытых. Почему так?

Я, понятно, ничего ему ответить на это не мог. Но тоже задумался: почему я так чётко вижу свою милую мартышку с сереньким личиком среди кучи разных других игрушек? Среди разноцветных деталек от конструктора, плюшевого медведя, солдатиков, среди индейца этого, слишком стройного, который так нравится мартышке, что из-за него она меня типа не замечает… А я вот её замечаю. И первый раз когда увидел, сразу заметил. 

Она появилась в доме раньше меня. Слава её с прогулки домой принёс. Он тогда ещё совсем маленький был, почти не говорил. Но уже всё понимал, и даже запоминал. Он мне и рассказал, как тогда папа маме сердито сказал:

– Ты ему всегда будешь игрушки покупать, стоит ему только зареветь?

– Он не просто ревел, – мама тоже отвечала сердито. – Он расстроился!

– Он тебе сам это сказал? – усмехался папа. – Все в таком возрасте ревут постоянно. Игрушек не напасёшься!

– Да нет, он точно расстроился. Он птичку кормил, а она улетела.

– Странная птичка, – хмыкнул папа. – Ты вот меня кормишь, а я не улетаю. Глупая птичка.

А у Славы лицо тогда было мокрым от слёз, в одной руке – половина булки (наверное, ей он и кормил глупую птичку), а в другой – она… Моя мартышка. 

С тех пор и вижу её периодически, когда Слава решает разворошить пуфик и немного поиграть с разными игрушками, не только со мной… Я его к другим игрушкам не ревную: я знаю, что я – любимый, простите за нескромность. 

Я видел её, и каждый раз в груди что-то поднималось. Странно: что это могло подниматься? Разве у игрушек есть сердце? Я видел её, но долго не решался заговорить. Только стихи писал грустные. И ревновал её к индейцу, и не желал ему зла, конечно, но надеялся – может, однажды он потеряется? И Слава про него забудет? А ещё лучше, подарит какому-нибудь другу! Желательно живущему на другом конце города. Но друзей у Славы почти что и не было, может, потому он со мной и разговаривал постоянно… 

Но я отвлёкся, извините. В общем, совсем стемнело, и Слава решил идти домой, а то вдруг и правда он пропустил бабушку, и она сейчас дома с ума сходит: где внук? Слава в последний раз попил из фонтанчика (почему-то очень сохло горло, объяснил он мне. От нервов, наверное), и пошёл домой. И позвонил в дверь. Но ему никто не открыл. Он позвонил снова, и опять никто не открыл. Тогда он постучал. И стучал так громко, что на этаже снизу раздался голос соседки Валентины Фёдоровны:

– Сейчас кому-то по голове постучу! Людям спасть не даёте! 

Слава тогда спустился.

– Ох, это ты? – сочувственно спросила соседка. – Не приехала ещё бабушка?

– Не-а…

– А ключ?

– Да у меня его и нет, – сказал Слава. – Ключ у бабушки.

– Как же ты так? 

Слава пожал плечами.

– Бедненький, перенервничал, захлопнулся – не сообразил, что назад не попадёшь… Ну, заходи ко мне пока?

И Слава, не выпуская мою лапу из своей руки, зашёл к Валентине Фёдоровне.

Соседка угостила Славу чаем с вареньем. И, пока он молча пил, всё жаловалась на свою дочку Светку и нового зятя:

  – Он, видишь ли, творческая личность! Стишки пишет. И на голову больной. Даже диагноз у него какой-то психический. Познакомились в Интернете этом прокля́том! И давай она ему на жизнь жаловаться. Мол, и муж-то не понимает, и мать её, видите ли, ругает… Ну а что? Правильно ругаю! Я в своём возрасте имею право высказывать личное мнение! Ты как считаешь?

– Ага, – равнодушно сказал Слава.

– Ну вот! – обрадовалась Валентина Фёдоровна. – Был бы у меня такой внук! Я твоей бабушке завидую даже, если честно.

– А… почему у вас внуков нет? – спросил Слава осторожно. Чтоб хоть как-то поддержать разговор.

Валентина Фёдоровна махнула рукой:

– Так вот же. Вроде как карьеру она строит, Светка! Не до детей ей. Ты, говорит, мама, ещё молодая, дождёшься ты внуков… Дождусь, как же!

– Да вы правда… ну… молодо выглядите, – сказал Слава.

– Ах! – соседка аж покраснела от удовольствия. – Ну какой чудесный ребёнок! Спасибо! Но – я-то знаю, сколько мне! В моём возрасте – не заметишь, как на том свете окажешься. Мне ждать нельзя, мне внуков надо! А она, видите ли, новую любовь нашла! Теперь ей тем более не до детей! Вот так – растишь-растишь дочку, я ж одна растила… А она тебе на старости лет – «здрасьте, мама, принимайте нового мужа! Альфонса провинциального!»

– Альфонс? – удивился Слава. – Такое имя редкое…

– Ох, святая простота, чудо-ребёнок! – умилилась Валентина Фёдоровна. – Игорь его зовут, щегла этого! Поэта недоделанного!

– А почему вы его Альфонс тогда зовёте? 

– Ну, альфонс – это значит, мужик, который за счёт женщины живёт! – объяснила Валентина Фёдоровна. – Вот она карьеру сделала, нашла себе этого Игорька, он увидел, что – женщина с должностью, квартира в центре. Ну, и присел ей на уши! Поэты – они такие!

Тут даже я, ленивец, удивился: как это – «присел на уши»? Разве может один человек сесть другому на уши? Уши – они же мягкие! И маленькие. У нас, ленивцев, вообще их и не видать почти… И Слава тоже удивлённо спросил:

– Присел на уши?

– Ну, в смысле – лапши ей по ушам развесил! – объяснила Валентина Фёдоровна.

Ну, тут уже мне стало понятней: лапшу, теоретически, развесить по ушам можно. Не по моим, конечно, но по человеческим – вполне. Но всё равно странно: зачем поэту Игорю развешивать лапшу на ушах дочки Валентины Фёдоровны?

В общем, соседка потом объяснила, что присесть на уши и развешивать на них лапшу – означает просто обманывать, чтобы каких-то целей достичь. Вот и поэт Игорь, значит, Светку обманывал, чтобы «заманить в свои паучьи сети», как, опять же, образно поведала Валентина Фёдоровна.

– Мол, какой он весь бедный-несчастный-больной-гениальный! – возмущалась она. – А Светка моя – хоть и начальница, а, между нами, дура набитая. И повелась. Понимаешь?

– Ага, – сказал Слава.

– Вот, ты меня понимаешь! Бабушкина радость, эх! А мне вот не повезло: ни с дочкой, ни с зятем новым… Тот, бывший – святой человек! И меня уважает, на рынок возит. А этот – мозги пудрит, да и всё!

Тут я прямо окончательно удивился: значит, этот поэт – сперва присел на уши, потом развесил по ушам лапшу, а потом ещё и запудрил мозги?! Это уже не поэт. Это какой-то кулинар. С пудрой и макаронами. 

Валентина Фёдоровна всё жаловалась, на улице была уже совсем ночь, и Слава потихоньку зевал, прикрывая рот мной, но держался. К тому же, конечно, всё больше переживал за бабушку и дедушку. Где они и что? И почему так долго не возвращаются? Значит, что-то серьёзное.

– Ох, я всё о себе, извини, – спохватилась Валентина Фёдоровна. – Ты, бедненький, переживаешь? Не переживай: как бабушка вернётся – мы сразу услышим: ваша квартира над моей же. Сразу, как шаги по потолку будут – значит, вернулась…

Но шагов всё не было, и Слава зевал всё сильней, и машинально хлебал чай, который соседка всё подливала, а потом я вдруг упал на пол: Слава уснул и выронил меня из рук. 

– Ох, бедняжка, – сказала Валентина Фёдоровна. – Аж медведя своего выронил.

«Я не медведь», – подумал я обиженно. Нет, я, конечно, ничего против медведей не имею, но я не медведь!

– Или это обезьяна… – задумчиво протянула соседка, наклонилась, кряхтя, и подняла меня, разглядывая. 

«Я не обезьяна!» – совсем обиделся я. Нет, я, конечно, и против обезьян ничего не имею, и вообще люблю свою мартышку, но – лучше уж медведь, чем обезьяна! Они такие кривляки. Ну, кроме моей мартышки.

Валентина Фёдоровна держала меня и рассматривала, и руки у неё были все в морщинах. У Славы руки были гладкие, а у неё – как будто по ним папина машина-такси туда-сюда ездила… Но всё равно – приятные такие руки, тёплые. Я лежал у неё на руках, и думал: надо же. Вот человек растёт, и сперва у него руки – гладкие, потом – всё больше в морщинках-трещинках… Человек стареет. И потом весь становится одной большой морщинкой, ну, и – того… Уходит в землю. А игрушки вот не умирают.

И лежал у неё на тёплых руках, и думал: её не будет когда-нибудь. И дочки её Светки. И нового альфонса-щегла. И первого мужа, который хороший, и на рынок возит.… И бабушки Славиной не будет… И мамы, и папы… И даже самого Славы однажды – может, очень-очень-очень нескоро, но ведь – это неизбежно… И тогда… 

И я не знал, что – тогда, но меня так поразила эта мысль, и ещё поразило, что раньше никогда об этом не думал. И вдруг я почувствовал, как в груди опять что-то поднимается, но не так, как когда вижу мою мартышку, а – по-другому, но тоже невыносимо… Поднимается-поднимается… И мне вдруг показалось… Нет, я понимаю, что в это невозможно поверить: мне показалось, что – я сейчас зарыдаю. Игрушка? Зарыдает? Да ладно! Чего только не покажется, когда весь вечер тебе рассказывают про лапшу на ушах и пудру в мозгах! 

Слава спал на диванчике у стола. Валентина Фёдоровна осторожно его туда, спящего, переложила («Надо же, какой лёгенький, перышко прямо! – прошептала удивлённо. – Даже я, старуха, подняла!»). А рядом с ним положила меня, и Слава, не просыпаясь, обнял меня. И тогда я подумал: да нет, глупости. Слава будет всегда. Как и я. И всегда будет меня обнимать. До старости. 

Валентина Фёдоровна погладила меня тихонько, и прошептала:

– Ну, мишка-обезьянка, лежи тут, охраняй хозяина. Пойду наверх записку его бабуле в дверь вставлю. Чтоб, когда вернётся, сюда шла, забрала внука. А то тоже, небось, с ума сходит, как он…

Бабушка позвонила в дверь соседки ранним утром, и забрала Славу и меня, и очень благодарила Валентину Фёдоровну, и пригласила в гости, тоже чаю попить.

И они долго сидели у нас на кухне, и разговаривали, и Валентина Фёдоровна рассказывала бабушке про Светку, и про её дурацкого поэта, который «закрутил ей шарики»… И я прислушивался, и продолжал удивляться: что ж это за человек такой, действительно? Сперва – лапша, потом – пудра, а теперь вот ещё – и шарики какие-то закрутил? 

На прошлый день рожденья Славы мама с папой украсили квартиру воздушными шариками. И я представил, как поэт надувает шарик за шариком, и всё подходит к Светке, и закручивает их ей. Почему-то в уши. Ну, я просто подумал – куда ещё закручивать шарики? Тем более, если ушам не привыкать: на них уже и садились, и лапша тоже на них висела… Шарикам в ушах, таким образом, самое логичное место. Вообще я очень логично всегда рассуждаю, простите за нескромность.

Ну и вот, а бабушка ей рассказывала, как сперва привезли дедушку в обычную больницу, а там врач посмотрел – и сказал: везите в Сосновку. Там больница специальная, для таких случаев. И дедушку повезли в Сосновку, а бабушка, конечно, поехала с ним. И всю ночь просидела у него в палате, у кровати. Дедушка тяжело дышал, и ему ставили капельницы, давали лекарства… Делали уколы… И она всё это время очень переживала, не знала, что со Славой, как он там один… И маме с папой на юг не звонила, чтобы не волновать… И как хорошо, что Слава не остался на ночь на улице, и спасибо тебе, соседка, ты приходи всегда, как чего надо будет!  

Слава прислушивался вместе со мной, сидя в комнате, крепко держа меня за лапу. И спросил потом тихо:

– Дедушка поправится, как ты думаешь?

– Обязательно поправится! – сказал я как можно громче. Но, конечно, он меня не услышал. Но, если тебя не слышат, это же не значит, что не нужно говорить!

И я вам сейчас нарисую, давайте, соседку Валентину Фёдоровну, и её дочь Светку, с лапшой на ушах, и вкрученными в уши воздушными шариками… А это наш дом такой был. Где мы все жили.        

Глава 7. Как красота притягивает в любых обстоятельствах 

Тот смешной старичок гладил Славу по макушке, и Слава спал. И мама спала. Мы все сидели тут, много людей, самых разных, и старых, и молодых, и больших, и маленьких, мы сидели, а за стеной всё грохотало и сверкало, и чуть успокаивалось только ночью…

Старичок утром ушёл, попрощался со всеми вежливо, особенно со Славой и с мамой. И даже со мной. Так и сказал:

– Ты давай, ленивец дорогой, хозяина береги! – и лапу мне пожал. 

И я подумал: ну а как же. Кто, если не я, будет Славу беречь. Простите за нескромность. 

И мама сказала старичку:

– Спасибо вам большое, и тоже берегите себя… Зачем идёте? Оставайтесь тут пока!

И он в ответ ещё больше весь заморщинился, так, что с трудом можно было разглядеть улыбку среди его великолепных морщин, и сказал:

– Да я-то что. Я своё пожил. Это вы себя берегите. Тем более Грег у меня там.

– Какой Грег? – все удивились.

– Ну, пёс… Если не покормлю – помрёт. И совсем один останусь. Тоже не вариант.  Он у меня недавно. Завёл, как жены не стало. Она не разрешала: боялась собак… А я очень хотел. Вот и завёл, как умерла.    

И Слава тогда вспомнил про зоопарк – как старичок рассказывал, что хотел стать зоологом, и потом ходил с внуком в зоопарк, а потом внук уехал… 

И Слава сказал:

– Давайте встретимся, когда всё закончится, и сходим в зоопарк. Все вместе.

– Отличная мысль! – старичок снова улыбнулся, и легонько хлопнул Славу по плечу.  И повторил: – Отличная мысль.

А потом он ушёл, и мы его больше не видели. И мы верим, что он всё-таки добрался до дома. И покормил Грега… Сначала гремел ключом, открывал дверь в свою старую квартиру, где когда-то, давно, жил с женой, и с сыном маленьким, а теперь – только с Грегом.  И Грег, смешной, как его хозяин, услышал, как гремит ключ, и вскочил от радости, и побежал к двери, и старичок только приоткрыл дверь – а Грег как кинется ему под ноги! И давай плясать!

– Фу-ты ну-ты, чуть не опрокинул меня, – весело проворчал старичок. – Эх ты, дурак… Я – старый дурак, ты – молодой… Небось, проголодался?

И Грег всё прыгал, всё плясал вокруг старичка, исполнял какой-то ритуальный собачий танец, подпрыгивал всё выше – дотянуться языком до щеки, лизнуть… И дотянулся наконец!

– Тьфу! – крикнул старичок, и мягко отбросил пса. – Давай ещё обслюнявь меня!

И вытирал лицо, улыбался и вытирал морщины, которые успел лизнуть верный Грег…

А потом старичок медленно пошёл на кухню, а Грег поспешил за ним, и замер, наконец – чтоб не мешать хозяину сыпать в его миску такой вкусный корм!

Старичок, кряхтя, наклонился, погладил Грега по макушке, как совсем недавно Славу, и тихо проговорил своим приятным, потрескивающим голосом:

– Ешь, дурак.

Потрескивающий голос… Это, знаете, как на пластинке? Вы не знаете, наверное, а ведь были такие штуки, назывались – пластинки. У бабушки и дедушки Славиных они были. И они иногда ставили Славе эти пластинки, и там была всякая музыка, или сказки детские… И Слава слушал внимательно, положив голову на руки, сидел у проигрывателя, и слушал. Бабушка возилась на кухне, и там что-то потрескивало, тоже приятно… Дедушка кормил рыбок, барабаня пальцами по стеклу, а потом читал «Столицу вечернюю», и газета так приятно шуршала, когда он переворачивал страницы…

И пластинка скрипела тоже приятно, и Слава слушал, а я сидел рядом, и тоже слушал. И Слава засыпал, а я, конечно, нет, но всё равно мечтал сидеть так вечно – под все эти приятные шорохи, потрескивания, скрипы… Рядом с рыбками, пусть они и глупые… Рядом со Славой, и с дедушкой, и с бабушкой…

Верный Грег ест, старичок смотрит на него, и улыбается всеми морщинами.

Мне очень хочется, чтоб было так. Я не хочу думать, что он не дошёл. И что Грег его не дождался. Я не хочу думать о плохом, хотя я всего лишь игрушка. И вспоминаю Славу, и мысленно прижимаюсь к нему в темноте…

Старичок ушёл, и Слава с мамой и со мной опять остались одни, среди незнакомых людей, тоже ждавших тут, когда всё закончится, и мама снова плакала – переживала за папу, и Слава тоже переживал, но, как мог, успокаивал её, говорил, что всё хорошо будет, и крепко держал маму за руку, а меня за лапу…

А днём ворвалась девушка, подбежала к нам, кинулась к стене, быстро опустилась на корточки – и захохотала. И мы все обалдели. Потому что – совсем не смешно никому было, а тут вдруг – хохочет. Всё громче и быстрей, и поди знай, как реагировать. И все смотрели и не знали. И вот она смеялась-смеялась, всё быстрей и всё тише, а потом закрыла лицо руками. И долго так сидела.

И какой-то мужчина напротив нас вздохнул и сказал:

– Истерика.

А потом девушка успокоилась. Она была красивая, и поэтому мужчины на неё очень уж смотрели, и пытались оказывать всякие знаки внимания, и ей было неловко.

– Садитесь, тут удобней, – говорил ей один.

– Может, вам таблеточку? У меня валидол имеется, —говорил другой.

– Хотите водички? – суетился третий.

И девушка кивала, благодарила, но смотрела на всех этих мужчин с опаской, и, может, поэтому села в итоге рядом с нами. Увидела меня, восхитилась, конечно (простите за нескромность) – и стала тискать. Конечно, не без спроса. Сперва сказала:

– Ой, какой хорошенький!

А потом уже:

– Можно я его потискаю? У меня в детстве такой же кролик был меховой. Я его обожала. 

– Я не кро… – начал думать я, но тискала она так приятно, что решил: пусть кролик. Что мне, в конце концов, жалко, что ли. Мне не жалко, а ей приятно. Да и мне.

– Мой кролик был классный, – говорила девушка. – Весь чёрненький, с белым ушком. Я с ним и ела, и спала, и гуляла… Ты, наверное, со своим тоже? – спросила она Славу.

– Ну… Раньше – да, – сказал Слава, стесняясь. – Сейчас уже в школу пошёл, уже не так… 

(Да ладно – «не так»! Он без меня до сих пор жить не может, простите за нескромность! С другой стороны – понимаю его: кто же хочет, чтоб тебя считали маленьким?) 

– Да ты не стесняйся, – сказала девушка. – Я со своим кролем тоже долго возилась. Да и до сих пор бы, наверное.

– А что с ним случилось? – спросил Слава.

– А, – девушка махнула рукой. – Мальчишке одному подарила. Нравился он мне. Дура была.

– Почему дура? – удивился Слава.

– Влюблённые – все дураки, – усмехнулась девушка. 

– Ну что вы такое говорите, – мягко упрекнула мама.

– Ну а что? Подарила, а теперь жалею. А тот мальчишка всё равно потом с Алиской стал дружить.

 – С какой Алиской, простите? – это к нам один из мужчин подсел. Всячески внимание оказывая.

– Да, с подругой моей… – неохотно ответила девушка.

– Это прискорбно, – изо всех сил покачал головой мужчина. – Вот лично я б от вас никуда не ушёл. Даже к Алиске.

– Ха! – усмехнулась девушка. – Вы просто не видели Алиску.

– Зато я вижу вас, – упрямо ответил мужчина.

Девушка поморщилась. И меня этот дядька тоже раздражал. Потому что – она на него отвлеклась, и перестала меня тискать! Уйди, дядька!

Но он всё не уходил, и, видя, что девушке интересен я, переключился на меня:

– Ах, какой славный хомячок!  – говорит.

Сам ты хомячок. Что ж такое-то.

– Это ленивец, – пробурчал Слава. Ему тоже хотелось, чтоб дядька поскорей ушёл.

Если б тут был папа, он бы так и сказал: «Мужик, уйди, а?» Папа долго не раздумывал в таких случаях… А Славе было неловко так сказать. И маме тоже. И девушке. А я бы рад, да не мог. Вот мы все и ждали, когда уже он поймёт, что ему не рады.

Конечно, и его можно было понять: сеть не ловит, что делать-то? Только и болтать друг с другом, и знакомиться… Так чуть легче переживать всё это…

– Я вас смущаю? – спросил мужчина наконец.

Ну надо же, догадался! Но – как ответить правду? Как сказать: «Да, смущаете!»? Это ж ты человека в неловкое положение поставишь. А то, что он тебя поставил в неловкое положение, как-то и не задумываешься! И девушка вздохнула:

– Всё хорошо… Просто – тяжело.

И мама кивнула серьёзно. И Слава меня погладил. И мужик снова привязался ко мне:

– Нет, ну какой всё-таки классный хомяк!

– Это не хомяк, – повторил Слава.

– Да ладно, – удивился приставучий. – А кто? Бобёр?

– Это ленивец, мужчина, вам же сказали, – процедила девушка.

– Надо же. Чего только не придумают, – восхитился дядька. – Уже и ленивцев делают.

Мама быстро-быстро замотала головой, туда-сюда… У неё так бывает, когда сильно нервничает – как будто что-то сбросить с головы хочет.

Тут от противоположной стены раздалось басом:

– Эй, уважаемый, отвяжись от них!

– Что? – спохватился наш мужик. – Это вы мне?

– А тут ещё кто-то, кроме тебя, пристаёт к людям? – гремел бас.

– Да я не пристаю, – испугался дядька. – Я – так, пообщаться… Скучно же. 

– Со мной пообщайся! – грозно предложил бас.

– Всё-всё, чего злиться-то, – пробормотал мужик. Он нехотя встал, обернулся на нас с сожалением – ну, точней, не на нас, а на нашу красивую девушку – и побрёл на своё место. Но обладатель грозного баса – большой усатый парень – так пристально глядел на нашего мужика, что тот, от греха подальше, ушёл в самый дальний угол, и сел там на корточки, и замолчал.

Я вам его нарисую, вот так он сидел. А вот – грозный усатый парень. Который нас от него спас. А вот – красивая девушка. Вот примерно такая она. А это – её меховой кролик. Я, правда, понятия не имею, как он выглядел, но пусть будет. 

А это – пёс Грег, ну, того старичка смешного. Хотя тоже не знаю, как этот Грег выглядел. Ну просто собаку чуть легче рисовать, чем остальное. Ну, и для милоты, так сказать. 

Глава 8. Как стать человечком

– Я вообще любила игрушки, – сказала девушка, когда мы уже спокойно сидели, без дядьки. – Но у меня их почти не было.

Мама сочувствующе кивнула.

– А почему у вас было мало игрушек? – спросил Слава.

– Славик, неприлично про такое спрашивать, – смутилась мама. – Мало ли – почему. У всех разные финансовые обстоятельства. У тебя тоже было бы их мало, если б папа день и ночь людей не возил… – Мама вспомнила про папу, и сразу загрустила снова. И головой опять быстро помотала туда-сюда. 

– Да нет, всё хорошо у нас было с деньгами, – сказала девушка, и тоже посмотрела на маму сочувственно. – Просто… Ну, просто мне их особо не покупали. Папа был строгий – говорил: игрушки – для детей, а ты уже большая! Всегда так говорил, даже когда я совсем мелкая была.

– И как же вы жили – без игрушек? – осторожно спросил Слава, и покосился на маму.

– Да ничего, жила, – улыбнулась девушка. – С одной стороны – в детстве не всегда и замечаешь, что что-то не так. С другой – я сама себе игрушки делала.

– Это как? – снова спросил Слава, гладя меня. Он давно уже забрал меня у девушки, и это хорошо: я успел соскучиться по хозяину. Но, с другой стороны, надеялся, что и девушка меня ещё потискает.

 – Ну, например, слепила себе человечка. Из пластилина, – сказала девушка. – Пластилина у меня много было – для детского сада покупали. Слепила человечка, он такой прикольный был: чёрная рубашка, коричневые штанишки, ботинки тоже чёрные… Лицо розовое, с зелёными глазками. И с красной улыбкой.

– И правда прикольный, – согласился Слава.

– Я хорошо лепила, – сказала девушка. – Меня воспитательница хвалила всегда. Особенно когда тема была: лепка по замыслу. 

– Ну да, у меня тоже по замыслу лучше получается, – сказал Слава, и тут же поспешно поправил сам себя – Ну, то есть – получалось. Я ж не в садике уже.

– Да, потому что по замыслу – это всегда интересней, – согласилась девушка. – Когда у тебя есть какая-то конкретная тема – допустим, гриб, или, там, Колобок – это, конечно, тоже интересно, но по замыслу – это значит, ты можешь слепить всё что угодно! И кого угодно! И я кого только не лепила – и принцессу, и дракона, и даже целого рыцаря в доспехах!

 – Ого, – уважительно протянул Слава. – А рыцарь у вас сохранился?

– Не-а, – девушка мотнула головой. – Мой рыцарь, правда, долго стоял на выставке лучших поделок, вот! – девушка с шутливой гордостью сжала кулак.

– Он, наверное, был классный, – вздохнул Слава.

– Ну, и человечек тоже был классный! – громким шёпотом, чтобы не будить уснувших, продолжала девушка. – Я слепила, воспитатель меня похвалила, как обычно, и Динка Малышева, как обычно, после занятия меня стукнула. А потом мама меня забрала, а я забрала с собой человечка.

– А за что вас стукнула… эта… ну…

– Динка? А, ну она мне завидовала просто. Всегда. И что леплю хорошо, и рисую, и что на утренниках мне роли дают, и что Рома Тарасов меня любил. А она любила Рому. А он её нет. Как тут меня не стукать?

– Это вы тому Роме подарили вашего кролика? – Слава всё внимательней слушал девушку, даже меня немного разжал, я у него чуть не выпал в какой-то момент.

– Да нет, – снова мотнула головой девушка. – Кролика я подарила, когда уж в школе была. Другому мальчику. Ну, неважно… В общем, Роме я нравилась. И он ко мне после занятия подошёл, перед обедом, и подарил пластилиновую розу. Синюю причём.

– Синюю розу… – медленно проговорила мама. – Это такая редкость.

– Ага, но это если настоящая, – сказала девушка. – А из пластилина – хоть синюю лепи, хоть зелёную! И вот – он мне подарил эту розу, и Динка меня за это стукнула. 

– А человечек? – спросил Слава.

– А, человечка я домой забрала. И весь вечер его то кормила, то спать укладывала, то просто ставила на стол у окна и любовалась… А потом за окном пролетел самолёт. У нас часто летали самолёты, потому что возле аэропорта жили… Пролетел самолёт – так низко, что можно было увидеть, что на нём написано!

– А что было написано? – спросил Слава, тоже шёпотом, потому что, кажется, и мама задремала.

– Не помню, – призналась девушка. – На них чего только не пишут. В общем, посмотрела я на самолёт, потом на человечка, – и решила… – Девушка хитро посмотрела на Славу. – Как ты думаешь, что?

– Ну… – стал думать Слава, и так задумался, что я снова чуть не выпал. – Может, полететь на самолёте куда-нибудь вместе с человечком?

– Зачем? – удивилась девушка. 

– Ну, не знаю, – смутился Слава. – Мир ему показать.

– Немного не так. Я решила сделать для него собственный самолёт, чтобы он на нём сам куда-нибудь отправился!

– Ух ты! – тихо воскликнул Слава. – Сделали?

– А то, – гордо ответила девушка. – Из бумаги. И тоже неплохой самолётик получился. Ну вот, прилепила я человечка на самолётик – и как запущу в окно! 

– И полетел? Не упал?

– Полетел! – улыбалась девушка, и глаза её светились в полумраке. – Ветром как понесло! Понесло-понесло, а потом – р-р-раз! И зацепило за балкон дома напротив!

– Ой.

– Ага. И вот вижу – застрял мой человечек в самолётике на чьём-то чужом балконе, ветер самолётик треплет, но застрял он там, видимо, крепко. И вот смотрю – и не знаю, что делать. Вроде как надо бы человечка спасти, а вроде – не пойдёшь же к незнакомым людям: у вас на балконе мой человечек!

– Почему не пойдёшь? – прошептал Слава. – Что они, ребёнку не помогут?

– Люди разные бывают, – шёпотом ответила девушка. – Не все любят детей. И вообще. 

– И ваш человечек так и остался на том чужом балконе? Или отцепился? Или его всё-таки сняли те, кто там жил?

– Ну вот, я за ним наблюдала весь вечер, и ночью просыпалась, подбегала к окну, и видела: там он. Застрявший. Хоть и далеко, но у папы был бинокль, охотничий, и я потихоньку его стащила, и смотрела в бинокль. Там как раз фонарь на доме горел, возле того балкона… И я видела своего человечка в самолётике, моего человечка в чёрной рубашке с зелёными пуговицами, и в коричневых штанишках, с зелёными глазками, и с красной улыбкой… В белом самолётике, на котором я нарисовала синюю розу… А настоящую синюю розу – от Ромы Тарасова – я прилепила на стол, возле лампы. 

А в садике утром я рассказала Роме про человечка, и как он застрял, и Рома сказал, что его можно снять. Можно сделать длинный-предлинный крючок – и зацепить им человечка, и вытащить. Главное, чтоб человечек не сорвался с этого крючка, а то – где его искать потом на земле, или в небе, если улетит…

– И вы сделали крючок? – шептал Слава.

– Нет, но Рома уже почти придумал, как: взять у своего отца со стройки длинную-длинную железную палку – арматуру – и примотать к ней крючок из проволоки… Но папа, конечно, никакой арматуры ему не дал. И даже пришёл ругаться к моим родителям: он решил, что это я придумала. И мама с папой меня потом тоже ругали:

– И как вы собрались его доставать? А если б вы из окна выпали? –кричала мама. 

– С пятого этажа, а? Что бы было? – кричал папа.

Я молчала. И голову опустила. Я всегда так делала, когда они кричали. Особенно когда на меня.

Девушка замолчала, и опустила голову. Наверное, так же, как в детстве опускала её… И стала как будто совсем маленькой.

Слава глядел на неё, и жалел, и сжимал меня. 

– Ну… И как же человечек? – спросил он наконец, не выдержав. – Так и остался там?

– Они все остались там, – сказала девушка, не поднимая головы. – И я не знаю, что с ними. С папой, с мамой, с Ромой, даже с Динкой Малышевой этой вредной. Она неплохая была, просто – очень обидно, когда тебя не любят. Вот и бьёшь тех… тех, кого любят вместо тебя.

Девушка снова замолчала. Совсем стемнело, и почти все уже спали – и мама, и усатый парень с громким басом, и тот назойливый дядька, ушедший в дальний угол, так и спал, на корточках, уронив голову на руки… И видно было, как ему неудобно во сне, он всё крутился, пытаясь сесть поудобней, но почему-то не ложился. Может, потому что слишком крепко спал, и не понимал, что лежать удобней, чем сидеть. Даже если на полу.

Слава молчал и сжимал мою лапу. А девушка молчала, опустив голову. Наверное, она тоже уснула. И Слава уснул, потому что я всё-таки упал на пол. 

Не спал только я. И думал: тот пластилиновый человечек тоже мог бы рассказать свою историю. Я бы с ним поговорил. Он ведь тоже – игрушка. А игрушки, как правило, легко находят общий язык между собой. И я представил, что тоже сплю – как будто бы закрываю глаза, и дышу во сне тихонько, как Слава. И вот передо мной – человечек, тот самый, пластилиновый, в чёрной рубашке с зелёными пуговичками, в коричневых штанишках. Подмигнул зелёным глазом, улыбнулся красной улыбкой…

Вот, я его нарисую. Вот он такой был, наверное. А вот его самолётик. С синей розой на боку. Вот Рома Тарасов, почему бы и нет? Вот Динка Малышева… 

А человечек улыбается и что-то говорит. 

     Что говорит человечек.

– Сперва меня не было. И я не знаю, что тогда было. Наверное, всё было примерно так же, как и сейчас. А, может, ничего вообще и не было. И никого. Кроме моей девочки. И вот, она слепила меня. В садике им сказали – лепить по замыслу. И я оказался её замыслом. И это – счастье. Счастье, что она меня замыслила, и счастье, что – именно таким. 

Она слепила меня, и принесла домой, она несла меня в рюкзачке, за спиной, и рюкзачок трясся, и я трясся вместе с ним. А рядом со мной тряслась синяя роза – синяя роза, которую подарил моей девочке Рома. Роза молчала, и я молчал, только улыбался красным ртом. Девочка сделала мне широкую такую улыбку, вот и улыбался.

Роза наконец спросила:

– Как ваши дела?

И я ответил:

– Сам не знаю. Я только сегодня появился.

– Я тоже, – сказала роза. – Рома слепил – и сразу подарил.

– А как вы думаете, – спросил я, помолчав, – Рома ей нравится?

– Не знаю, – пожала бутоном роза. – Но я ей точно понравилась. Уверена, я буду её любимым пластилиновым изделием.

– Почему это – вы? – не понял я. – Она меня слепила, а то, что человек сделал своими руками, всегда самое любимое.

– Простите, конечно, – усмехнулась роза. – Но вы вот – кто?

– В смысле? – опять не понял я.

– Вы – простой человечек. Маленький и невзрачный. Таких, как вы – миллиарды. А синяя роза – это большая редкость. Меня очень трудно вырастить.

– Простите и вы, – возразил я. – Но мы же оба – ненастоящие. Из нашего пластилина можно было сделать что угодно! Рома вместо вас мог, например, слепить синюю колбасу. А вместо меня девочка могла слепить – ну, допустим, принцессу на горошине. Так что ж мы с вами будем мериться уникальностью? Надеюсь, девочка будет любить нас одинаково.

– И снова простите, – роза гордо подняла бутон, – но все девочки любят, когда им дарят цветы. Тем более – редкие! Они ставят цветы в вазу, нюхают, любуются на них, вспоминают того, кто подарил… А когда цветы завянут – они не выбрасывают их, а просто обрезают стебель, и кладут, например, в конверт. На память. И всю жизнь хранят эти засушенные символы любви. Вот так! А кто будет хранить вас? Да девочка уже завтра слепит из вас какую-нибудь крокозябру, и дело с концом! Считайте, вы уже крокозябра!

– Тысячекратно простите, – разозлился и я. – Но – сами вы крокозябра!  

И так мы спорили, ругались, и тряслись в рюкзачке, пока девочка не принесла нас домой, и не прилепила на столе, возле лампы: меня – справа, розу – слева. 

– Видите, девочка прилепила меня выше, чем вас! – гордо шептала мне синяя роза.

– Ничего не выше, – шептал в ответ я. – Просто вы сами по себе выше меня – за счёт длинного стебля. А так-то мы на одном уровне!

– Ай, не смешите! – сердилась роза.

И так мы ругались и ругались, до самой темноты, когда девочка включила настольную лампу. 

– Видите, она направила лампу прямо на меня! – радовалась роза. – А всё почему? Потому, что я – её любимица! Она хочет, чтобы мне было тепло!

– А вас не смущает, что в комнате – жарко? – отвечал я с усмешкой. – И вы под этой лампой быстрее завянете? А мне тут как раз хорошо и прохладно, значит, она подумала больше обо мне, чем о вас.

– Как я могу завять, я же пластилиновая? – злилась роза. – Вы, простите, мало того, что воображала, ещё и глупец!

Мы так долго препирались, что даже лампа не выдержала – опустила шею, и стала двигать её влево-вправо, глядя то на меня, то на розу.

– Слушайте, замолчите вы оба! – проскрежетала лампа. – Если хотите знать, так девочка больше всех любит меня! Потому что она боится спать в темноте, включает меня на всю ночь, и только благодаря мне засыпает! 

Тут уж мы стали ссориться втроем. Всю ночь ссорились, чуть девочку не разбудили.

А утром девочка всё смотрела в окно на самолёты, дом был около аэропорта, и часто самолёты прямо мимо окна пролетали… И она сделала самолётик из бумаги, прилепила меня к самолётику, приблизила своё лицо ко мне, и тихо сказала:  

   – Ты будешь лётчик. 

Ну, ладно, лётчик так лётчик, подумал я. Ей виднее. Это ж она меня слепила.

Тут подул ветер, и девочка схватила самолётик – и запустила его в окно. Запустила вместе со мной, конечно: я ведь был намертво к нему прилеплен.  

Она сказала: «Ты будешь лётчик» – и я полетел. Правда, лётчики управляют самолётами, а я управлять им не мог: просто болтался на нём, трясся, как тогда, в рюкзачке, трясся и старался не смотреть вниз.

А потом я привык к высоте и к тряске. И летел, поднимался выше и выше, вокруг меня плыли облака и парили птицы, и шумели деревья, и ветер шумел.      

Я кружился, кружился, и иногда видел девочку – она стояла у распахнутого окна, и смотрела на меня, и махала мне рукой, и что-то кричала, я не слышал, что, но надеялся, что она желает мне удачи и счастливого полёта. Один раз я подлетел близко к нашему окну, и увидел синюю розу. Она смотрела на меня, прилепленная у настольной лампы, смотрела то ли с завистью, то ли с беспокойством…  

А потом я застрял на балконе дома напротив. Ветер резко подул – и я застрял. Прилепился вместе с самолётиком к балкону – и ни туда, ни назад, сколько ветер потом не дул…

Я видел, как девочка смотрит на меня, и уже не машет рукой, и не кричит ничего, а просто смотрит. Растерянно и задумчиво.

– Ого! А ты что за зверь? – услышал я хриплый голос рядом. Я поднял голову. На балконе сидела старая лохматая ворона.

– Я не зверь, – сказал я громко, стараясь перекричать ветер. – Я человек. 

– Для человека ты больно маленький, – недоверчиво прокаркала ворона. 

– Я просто ненастоящий, – объяснил я. – Меня девочка слепила. 

– Так бы и говорил, – пробормотала ворона. – И чего ты тут забыл?

Я вкратце рассказал ей свою историю.

– Бедолага, – посочувствовала ворона, и тут же хрипло закашлялась. – Эх, старость не радость… А вообще любопытно: много я повидала людей на своём веку, а пластилинового – в первый раз! И давно ты тут висишь?

– Не знаю, – признался я. – Я не чувствую времени. Может, пять минут, а, может, тысячу лет.

– Ну, тысячу вряд ли! – усмехнулась ворона. – Вчера я тебя тут не видела.

– А вы часто тут бываете? – спросил я, всё перекрикивая ветер, так, что голос сорвался, и мы с вороной закашлялись хором.

– Довольно часто. Тут старичок живёт, смешной такой, маленький, не намного больше тебя… Голосок треснутый, забавный, как у старой игрушки… У него жена недавно умерла, он себе от тоски собаку завёл – Грег, что ли, зовут… Ну, и меня подкармливает. То рыбку тут положит, то яйцо… Добрый. Надеюсь, ещё поживёт: трудно будет потом найти такого же. Нас, ворон, мало кто любит. 

– Почему? – поинтересовался я, трепыхаясь вместе с самолётиком на ветру.

Ворона подумала, почесала лапой седую голову.

– Каркаем громко, – сказала, наконец, усмехнувшись. – Да… Мы, вороны, живём не дольше людей, кстати. Так что, может, и он меня переживёт. Тут уж как сложится.

– Что ты врёшь! – вдруг раздался рядом с нами утробный голос. Мы повернули головы. На соседнем балконе сидел сизый голубь, с неодобрением смотрел на ворону.

– Чего это – вру? – обиделась ворона.

– Вы, вороны, триста лет живёте! Ты всех нас тут десять раз переживёшь! – возмущённо пробулькал голубь.

– Глупости это всё, – вздохнула ворона. – Никаких свидетельств тому нет. Это, скорее, поверье у людей такое, что мы долгожители. Ты среди людей постоянно трёшься, крошки выпрашиваешь, вот и наслушался ерунды.

– А ты не выпрашиваешь? – клокотал голубь. – Скоро разоришь своего старичка!

– Не твоё дело, – проворчала ворона. – И вообще: я его не заставляю себя подкармливать. И ничего не выпрашиваю, в отличие от некоторых… Сам даёт.

Голубь обиженно курлыкнул и улетел.

А мы с вороной ещё долго разговаривали. И я всё поглядывал на окно напротив, и почти всегда видел в нём мою девочку, она смотрела на меня грустно и задумчиво.

И я вдруг подумал: почему бы не попросить ворону помочь? И, когда болтливая ворона снова закашлялась, решил, наконец, осторожно спросить:

– Извините, если вам не трудно… Вы не могли бы отлепить меня от балкона, и вернуть девочке? 

Ворона продолжала кашлять, тряся лапкой – мол, минуточку, минуточку… Наконец, сквозь кашель, прокаркала:

– Ах я дура старая! Сама не сообразила, болтаю, ты уж, бедный, намаялся на ветру трепаться! Тут лететь-то мне два шага… Конечно, сейчас всё сделаю. Это куда тебя надо доставить? Прямо напротив?

– Да, – обрадовался я. – Спасибо! Прямо напротив, видите – девочка там?

Ворона обернулась – но девочки на этот раз у окна не было.

– Отошла, наверное, – растерялся я.

– Ну неважно, – ворона, наконец, прокашлялась, но голос стал совсем хриплый. – Я тебя просто положу на подоконник, да и всё. Так даже лучше. А то вдруг она меня испугается. Мы, вороны, не больно-то красотки…

– Да бросьте вы! – воскликнул я. – Вы очень даже!

– Ну, с твоей синей розой уж точно не сравнить, небось, – усмехнулась ворона.

И я вспомнил про розу – и подумал: как она там? Небось, жалеет, что спорила со мной о том, кого девочка больше любит? В таких вот ситуациях и понимаешь: неважно, кого любят больше, а важно, чтоб все были целы и невредимы. И я понял, что соскучился не только по девочке, но и по этой вредной розе. И даже по ворчливой настольной лампе. 

Ворона подлетела ко мне, и стала клювом отдирать мой самолётик от балкона. Самолётик стал рваться, а я едва не сорвался с него вниз.

– Ой, осторожней! – крикнул я.

– М-да, – пробормотала ворона. – Тут как-то аккуратней надо, правда что… Давай так: я протяну тебе лапу, а ты берись за неё… И ме-едленно буду тебя тянуть… Держи!

Ворона протянула мне тонкую чёрную лапу, и я увидел, что лапа мелко-мелко дрожит. От ветра, от старости? Мне стало жаль ворону, и я был очень благодарен ей за желание помочь почти даже незнакомому крошечному человечку.

Ворона протянула мне дрожащую старую лапу, я протянул руку, и почти уже взялся… 

Вдруг она коротко и страшно вскрикнула – и повалилась вниз. Она падала, вроде очень быстро, а вроде и – успел увидеть, как она приближается к земле, всё ниже, и ниже, деревья, балконы, окна… Мои и без того зелёные глаза будто наполнились зеленью деревьев… 

Я, как мог, пытался разглядеть внизу ворону, но уже не видел её. Слышал только, как во дворе испуганно кричит женщина:

– Зачем вы её, Иван Алексеич? 

– Да достала потому что! – отвечал злой мужской голос. – Летает и летает, крыса чёрная. Тот старый хрыч её подкармливал… Я его сто раз предупреждал: будешь и дальше эту тварь приваживать – я её подстрелю! Чтоб неповадно летать было. Заразу разносить, и каркать, как ненормальная…

– Да какую заразу? – неуверенно возражала женщина.

 – Вороны – те же крысы, говорю же! – кричал в ответ мужской голос. – А у меня тут дети вообще-то! 

– Ну никому же она не мешала…

– Мне мешала! – зло отвечал невидимый Иван Алексеич. – А вчера так вообще – на машину мне нагадила! Я как это увидел – так и решил: конец тебе, зараза!

По шуму я слышал, что внизу собирались люди. Но громче всех по-прежнему кричали эти двое, она и он.

– Да почему вы решили, что это она нагадила? – чуть не со слезами кричала женщина.

– А кто? Только она и садилась над моей машиной вечно, на балкон к этому дураку старому!

– У внука его каникулы, он навестить поехал, – причитала женщина. – Собаку мне отдал пока… А птичка, бедненькая, не знала, вот и ждала его… 

– «Птичка бедненькая!» – передразнил Иван Алексеич. – Видали мы таких бедненьких… Да и не знаю, чего она сдохла! Это ж пневматика у меня, ничего такого… От старости, что ли, сердце не выдержало, пёс её знает…

Я всё висел на этом балконе, прилепленный к самолётику, чуть надорванному бедной вороной. А вечером я увидел, как возвращается откуда-то моя девочка с мамой. Я и не заметил, что она выходила, так заболтался тогда с вороной…     

Когда девочка вернулась, уже ушёл и Иван Алексеич со своей пневматикой, и жалевшая ворону женщина, и другие… И саму ворону, наверное, убрали… Девочка ничего про этот случай, наверное, так и не узнала… Она только, пока шла по двору, всё смотрела и смотрела на балкон, где я застрял, и я смотрел на неё.

А потом наступила ночь. И я почувствовал, как начинаю будто бы каменеть. Наверное, пластилин на холоде стал подмерзать. Я не спал, я ж ненастоящий, и просто попробовал хотя бы чуть-чуть прикрыть зелёные глаза, они сперва не слушались, а потом немножко закрылись, и я тогда сразу увидел перед собой ворону. Она лежала на земле, распластав крылья, неподвижная чёрная голова с проседью, с вытянутым серым клювом. И – больше не трясущаяся лапа, тоже вытянутая вперёд, вдоль, по земле, тонкая лапа с четырьмя пальцами-когтями. Та лапа, за которую я почти успел ухватиться…

А в доме напротив, как будто на другом конце земли, спала моя девочка, и лампа на столе тускло горела, и синяя роза у лампы задумчиво опустила лепестки… 

Вот такую историю рассказал мне пластилиновый человечек. Потом в его истории, наверное, наступило утро. Но у нас тоже наступило утро – и все стали просыпаться, и я забыл про человечка. 

Но давайте нарисую вам ворону. Вот она, старая, кашляет… Вот голубь рядом. А Ивана Алексеича с его пневматикой я рисовать не буду, и не просите. 

Глава 9. Как кричит кролик

– У моего дедушки был аквариум, – рассказывал Слава девушке на другое утро. – Там были рыбки: гуппи и меченосцы. Маленькие такие, прикольные. Меченосцы так называются, потому что у них хвост тонкий и длинный, как меч. А гуппи… Гуппи не знаю, почему так называются. Дедушка ухаживал за ними, пересаживал мальков в банку, и потом обратно в аквариум… И кормил их. По стеклу стучал, и они быстро-быстро плыли к круглой кормушке. Там кормушка наверху плавала. Ещё там плавали улитки – маленькие такие, коричневые, медленные-медленные… Туда-сюда по стеклу ползали. А, ещё там был старинный замок. В аквариуме. С башнями. И рыбки заплывали в окна этого замка.

Девушка слушала внимательно, чуть кивала, потом сказала:

– Классно. А у моего дедушки не было никакой живности, к сожаленью. Даже рыбок.

– Никогда? – удивился Слава.

– По крайней мере, сколько я его знала, – девушка пожала плечами. – Правда, он рассказывал, что давным-давно, когда они с бабушкой только поженились, жили ещё в старом доме, с мышами – они завели кошку. Чтобы она мышей ловила. 

– А как её звали?

– А как ты думаешь? – девушка прищурилась.

– Ну… Не знаю, – признался Слава, подумав.

– Вообще у кошек два имени самых популярных: Мурка и Муська. Вот их кошку звали Мурка. И она ловила мышей. Дедушка рассказывал: лежит он после смены, уставший, дремлет, рука свешивается с дивана, а Мурка к нему подходит – и давай мордой в руку тыкать. Пока не разбудит. А как разбудит – так мышку прямо на диван ему кладёт. Мол, смотри, хозяин: ловлю вот. Не зря твоё молоко пью, как говорится.

– Надо же, – удивлялся Слава. – Умная какая была. А бабушка как же? Кошка и ей мышек подкладывала? Бабушка их не боялась?

– Не знаю, – ответила девушка. – Я у дедушки не спрашивала. Я его очень редко видела. А бабушка вообще так рано умерла, что и не помню её совсем.

– А у меня вот дедушка умер, а бабушка живая. Наверное, – тихо сказал Слава.

– Верим, – так же тихо ответила девушка. – Мой дедушка тоже умер. Давно. Видела редко его, а, вот, каждую встречу помню. И про кошку Мурку эту помню, как он рассказывал. И про кота Чарли.

– Там ещё и Чарли был? – удивился Слава. – Значит, любил ваш дедушка животных всё-таки.

– Ну да, но Чарли был очень хулиганистый, дедушка рассказывал. Постоянно лазил по кастрюлям, а мышей не ловил. Зато у Мурки и Чарли родилось целых пять котят.

– Прямо зоопарк, – улыбнулась мама.

– Ага, кошачий, – кивнула девушка. – «Кот, кошка, пятеро котят как бросятся на аппарат…»

– Это что за стихи? – спросил Слава.

– А это у дедушки книжка была, я всего один раз у него дома гостила, и нашла эту книжку, и там стишки такие были. Не помню автора. Там кот, кошка и котята пошли фотографироваться, а фотограф был козёл.

– В смысле – плохой был?

– Да нет, – девушка рассмеялась. – Реально козёл. С бородой и с рогами. Я даже картинку помню. И вот этот козёл котятам сказал: «Смотрите, дети: птичка!» Ну, и подвела привычка.

– Как это?

– Услышали про птичку – и кинулись на фотоаппарат. Так что никакого портрета не получилось.

– Прикольно, – сказал Слава. – А у моего дедушки книжек не было почти. Не знаю, почему. Но он зато поделки мне всякие делал.

– У моего тоже почти не было, – сказала девушка. – Он сам не помнил, откуда эта-то у него взялась. Я думаю, может – потому что он кошек очень любил? Вот и мимо такой кошачьей книжки пройти не смог. А что за поделки?

– Ну, вот, вы рассказывали про самолётик для человечка. Вы из бумаги сделали. Помните?

– Конечно, – кивнула девушка. 

– Вот, мой дедушка тоже всякое из бумаги делал. И самолётик мог, и шапочку, и чёртика…

– Чёртика? – прищурилась девушка. – Это как?

– Сам не знаю, – признался Слава. – Он меня учил-учил, я так и не запомнил. Надо резать лист бумаги, потом складывать его как-то специально, и получается в конце такая странная фигура, и в ней есть дырочка. И вот надо в эту дырочку резко дунуть – и появляется чертик. Голова чёртика, то есть. С рогами. 

– Ну надо же, – сказала девушка. – Мастер какой твой дедушка был.

– Да, он много что умел, – сказал Слава. – На заводе работал.

– А мой на фабрике.

– Ух ты, на какой?

– Одежду жил… Он хорошим портным был. И много чего умел шить, и вообще делать. Просто он жил отдельно, и мы с мамой очень редко с ним виделись почему-то. А потом он заболел и умер. Но я всё помню. Особенно ослика.

– Какого ослика?

– Мы с мамой однажды пришли к нему на фабрику в гости, я совсем маленькая была, он чуть не в первый раз меня тогда увидел. Смотрел сурово так почему-то. А потом и говорит:

– Каких животных знаешь?

Ну, я что-то там лепечу: кошечка, собачка…

А он:

– А ослика знаешь?

– Не знает она ослика, папа!  – Это мама моя ему отвечает. – Где она этого ослика видеть-то могла?  У нас не деревня.

– А ты молчи, Ладка! – дедушка маме говорит. У мамы имя – Лада. 

– Лада… – задумчиво сказала Славина мама. – Красивое. 

– У тебя тоже красивое имя! – поспешил успокоить Слава маму. – А дальше? – нетерпеливо спросил у девушки. 

– Ну и вот, он ей говорит: молчи, Ладка! – продолжала девушка. – Ослика и в городе увидеть можно. Вот я сейчас ей сделаю ослика.   

Ушёл куда-то, мы его ждали пока, чай пили с печеньем и с работницами. Они мне говорили:

– Такой у тебя дедушка замечательный, прямо золотые руки!

– Замечательный, и – нарасхват, – мама говорила сердито.

На этой фабрике в основном женщины работали, и дедушка всегда был их любимцем, даже в таком возрасте. И мама мне как-то сказала, что бабушка потому так рано умерла, что дедушка ей изменял, а она переживала. Но я почему-то не верю. 

И вот, он вернулся наконец, и даёт мне что-то маленькое, мохнатое:

– На!

Я взяла – смотрю: а это ослик! Из мохнатой проволоки. Знаешь – там, на фабрике у них была специальная проволока мохнатая, зачем-то… И вот он мне как-то из неё сконструировал ослика: с копытами, с ушками, с длинной мордочкой.

– Как ослик кричит, знаешь? – спрашивает.

 Я головой мотаю.

Он тогда:

– И-а! И-а!

– Папа, потише: напугаешь её! Вон уже глаза какие большие! – это мама. Ну, у меня правда с детства глаза большие, но не всегда же от страха.  – И зачем ты ей эту проволоку дал, порежется!

– Не порежется, – дедушка бурчит. – Проволока заизолированная. 

И мы потом с мамой шли домой с фабрики, и мама всё ворчала, вспоминая дедушку:

– В кои-то веки внучку увидел, мог бы и денег дать, а не осла какого-то!

Но я радовалась ослику, он правда забавный был, весь проволочный и мохнатый.

И я с ним весь вечер играла. Всё он у меня скакал куда-то, плясал и брыкался.

Потом ещё раз видели с мамой дедушку – он с фабрики, видно, шёл тогда… Там электрички ходили, на станции, а он – прямо по рельсам. И мама ему тогда крикнула:

– Папа! 

Он вздрогнул, поднял на нас голову, улыбнулся сурово:

– А?

– Тебе жить надоело? И ребёнку какой пример подаёшь? Хочешь, чтоб она тоже по рельсам скакала?

– Молчи, Ладка! – дедушка говорил строго, но всё равно немножко улыбался: ему, наверное, было неловко. Всё-таки и правда же ничего хорошего – вот так по рельсам ходить, когда электрички ездят. Опасно.

И потом ещё раз мы к нему в гости с мамой ходили. Он уже болел, плохо ходил… И вот тогда он мне про Мурку и Чарли рассказал, и про котят, и книжку эту я тогда у него нашла. И, когда мы прощались, он спросил:

– Как там ослик мой? Жив ещё?

И я тогда вспомнила, что уже давно ослика не видела. И решила поискать, как вернёмся. А дедушка мне на прощанье подарил мехового кролика. Тоже сам сделал, на фабрике. Как живой был кролик! И я у дедушки спросила, как кричит кролик. Думала: раз ослик кричит «и-а!», значит, и кролик как-то должен кричать. Но дедушка не знал, как он кричит. А потом я подарила кролика мальчишке. Влюбилась – и подарила. А он всё равно к Алиске… Ну, я говорила уже: дура была. 

– «Влюблённые – всегда дураки»? – осторожно вспомнил Слава. – А у меня вот почти уже появился хомячок, настоящий, но – одна девочка передумала. Из-за папиной аллергии. А если бы она меня любила – то подарила бы всё равно, получается? И это бы значило тогда, что она – дура?

– Да ты меня так уж прямо не слушай, – смутилась девушка. – Вот Рома Тарасов в садике – подарил же мне синюю розу? И я её до сих пор храню. У лампы. Значит, не зря подарил, и не всегда влюблённые – дураки. А не влюблённые – не всегда умные. Всё от обстоятельств зависит. Понимаешь?

Слава, мне показалось, не очень понял, но на всякий случай кивнул, и сжал мою лапу.   

– Так вы нашли ослика? – спросила мама. 

– Не-а, – девушка покачала головой. – Как сквозь землю провалился. Может, мама выкинула. Она часто выкидывала что надо и что не надо… Ну и вот. А потом дедушка умер. 

И мама повела меня на похороны. Я тогда уже постарше была, но почти всё как в тумане. Слишком переживала, наверное, и жалела дедушку, хоть и знала его мало. Возле фабрики гроб поставили. Он всю жизнь там проработал, там и прощались… Я ещё запомнила, что у дедушки в гробу был очень длинный нос почему-то. Может, он всегда такой был, просто тогда он особенно выделялся как-то. И я довольно далеко потом от гроба отошла, а нос всё равно было видно, как торчал. Дурацкое воспоминание… – Девушка замолчала, опустила голову.

Слава и мама тоже молчали. И я, конечно, молчал. Ленивцы и настоящие-то разговаривать не умеют, что уж говорить об игрушечных.

Потом все ели, у кого что было, со всех сторон шуршали пакетики, наливалась вода… У девушки с собой ничего не было, и мы поделились с ней печеньем и водой минеральной.  

И к нам снова подошёл тот приставучий дядька – осторожно так, косясь на грозного усатого парня напротив – и протянул ей кусок копчёной колбасы в бумажной обёртке:

– Извините, я – только так, угостить… 

Девушка помотала головой – мол, не надо. Но мужчина всё-таки положил рядом с нами колбасу, и быстро вернулся в свой угол.

Слава с мамой задумчиво жевали печенье, запивали водой из бутылки… Девушка, подумав, взяла колбасу, развернула обёртку.

– Вот на такой обёртке я тогда рисовала, – тихо сказала она. 

– Когда? – спросил Слава.

– На дедушкиных поминках. Там ничего не было особо интересного, в кафе, где поминки были после похорон… Сидели в основном работницы фабрики, вспоминали дедушку, жалели маму… А я довольно быстро наелась, и стало скучно. И одна из работниц ко мне подошла вот с такой обёрткой – тоже, наверное, от колбасы или типа того, и протянула эту обёртку и ручку: «Ты рисовать умеешь? Вот, можешь порисовать пока». 

А я умела, да. Я и лепила хорошо, и рисовала, и шила уже… Видимо, как раз в дедушку – на все руки мастер, простите за нескромность…

(Хм. Это же моя, ленивца, присказка, про нескромность! Надо же, как у талантов мысли совпадают, простите за нескромность!)

И вот я стала рисовать на обёртке. Синюю розу, и человечка… А вокруг становилось всё шумней, все громко разговаривали, вспоминали дедушку, какой он был мастер, и галантный кавалер, и прочее…

И мама моя, наконец, тоже встала, и сразу наступила тишина. И мама сказала: 

– Спасибо всем, кто пришёл. Вы знали папу гораздо лучше меня. В последние годы мы почти не общались. Вы так много хорошего про него говорили, а я вот помню, как в детстве ходили с ним собирать грибы… Он любил собирать их, сушить потом на верёвочках… Да, помню вот – грибы. И всё. Даже не помню, какие…

Мама начала плакать, и в тишине, наконец, еле-еле пробормотала: 

– Пусть внучка его скажет! – и махнула рукой в мою сторону. И села быстро.

Я подняла голову от обёртки.

– Так она маленькая ещё была, наверное – совсем ничего не помнит про дедушку, – сочувственно загудели работницы.

– Ну, мы ходили же к нему… – всхлипывала мама.

Я стала быстро-быстро думать, что бы такое рассказать. Не расскажешь же, как дедушка прыгал по рельсам! Или как я потеряла его ослика… Неудобно как-то. Я снова посмотрела на обёртку – и вдруг увидела… ослика! Сама не знаю, как я его нарисовала, вроде и не думала о нём совсем! Как будто сам по себе нарисовался. Проволочный, мохнатый, с длинной мордочкой и с ушами. Я, смущаясь, показала рисунок, и сказала:

– Он мне вот такого ослика подарил. Из проволоки. И я, когда потом стала осликов видеть – в мультике, или в зоопарке, или в книге – сразу стала вспоминать про дедушку. Ну не потому, что он – ослик, а потому что – дедушка. 

Все загудели опять, несколько работниц побежали ко мне – утешать, мама плакала, а потом все опять пили, ели, и одна работница, пожилая, с громким, как труба, голосом, гудела:

– Так и надо, чтоб ребёнок помнил! Хоть ослика, хоть батарею!

– Какую батарею, Антонина? – спрашивали её удивлённо.

– Ну вот, у меня мать когда умерла, – гудела Антонина. – Так на её наследство я дочке и внуку батареи поменяла. На нормальные. А то они мёрзли. И внуку так и сказала. Подвела его к батарее – говорю: положи ручку, не бойся. Он положил, отдёрнул сразу: «Горячо, ба!» Я говорю: «Вот, а знаешь кто тебя греет?» Он: «Кто?» А я: «Прабабушка твоя! Ну, мать моя, то есть – ему-то она прабабушка была… Вот, прабабушка тебя греет. Потому что наследство оставила». Так и надо.

– А вам, Лада, что-нибудь оставилось? – спросила другая работница. Не очень грамотная, наверное: такого слова нет же вроде: «оставилось»? А, может, просто волновалась, или выпила много уже.

– Да что там оставилось, – мама рукой махнула, глаза утирая.

А эта гудящая Антонина потом посадила меня рядом с собой, всё кормила – то котлетами, то зеленью какой-то, то кутьёй поминальной. Всё спрашивала, как учусь, как вообще. С внуком познакомлю, говорила. И я вежливо ела через силу, и вежливо кивала, а она всё гудела, и рассматривала моего ослика на обёртке, и говорила: «Да, он много таких игрушек сделал, хороший твой дедушка был…» И я, чтобы не всё время молчать, наконец, сказала:

– Он мне ещё кролика подарил. 

Антонина удивилась:

– Живого? Где ж он его взял?

– Нет, мехового, игрушку, – говорю. – Тоже сам сделал.

– Детка, – прогудела Антонина. – Бедная детка… Ну вот, придёшь домой, кролика возьми, и скажи себе: это дедушка греет…

 Девушка замолчала, мотнула головой, поморщившись:

– А я вот и кролика того профукала. Потому и говорю: дура!

Слава и мама, и все, кто слышал эту историю, стали девушку убеждать, что никакая она не дура, а совсем даже наоборот, и сколько хорошего рассказала, и вообще… И я тоже был с этим согласен. Потому что она очень хорошо и про игрушки говорила. И я, как игрушка, очень это ценю. Вот.

И нарисую вам: ослика из проволоки, и дедушку, который его сделал. И кролика мехового. И Антонину – с голосом громким, как у трубы.     

Глава 10. Как учительница забыла

А потом девушка ушла. За стенами долго было тихо, и она решилась.

– Не уходите, – попросила мама. – Опасно. Кто ушёл, ещё ни один вернулся.

– Ну, может у них там всё хорошо, вот и не возвращаются, – сказала девушка. 

– А может, всё так плохо, что… – мама начала, не закончила. Слава положил свою руку на её, успокаивая. Одной рукой держал маму, другой – меня.

Девушка попрощалась, поблагодарила нас за компанию, за интересную беседу. И мама тоже её поблагодарила. Сказала:

– Мы без вас вообще бы с ума тут сошли.

Девушка улыбнулась, резко мотнула головой, вроде как кивнула на прощание, и пошла к выходу.

В своём углу сидел вчерашний мужчина, который всё вокруг девушки крутился. Усатый парень, прогнавший его вчера, сейчас спал, и мужчина решился тоже попрощаться с девушкой.

Она увидела, что он встал из своего угла и направляется к ней, и поспешила выйти. Он встал, подошёл к выходу, чуть приоткрыл дверь… Но на него сразу зашикали все: «Закройте немедленно! Вы с ума сошли? Опасно!»

– Так она же открывала, и ничего, – растерялся мужчина.

– Она уходила, а вы – что? – ругались на него. – Отойдите от двери, сядьте обратно!

Мужчина совсем смутился. Косясь то на проснувшегося, сердито кашляющего усатого парня, то на других, быстро отошёл в свой угол, сел там, прижав колени к подбородку, и снова замер, глядя в пространство. Мне его даже жалко стало. Видно было, что он неплохой так-то, просто, видно, перенервничал вчера, вот и приставал, чтоб не так страшно было.

Я смотрел на мужчину в углу, и на сердитого усатого парня, и на других разных женщин и мужчин… Их было не так мало. Только детей, кроме Славы, не было. И игрушек не было, кроме меня. И я подумал: вот появился бы ещё хотя бы один ребёнок, и хотя бы ещё одна игрушка – и Слава, может, не так бы грустил. И я тоже.

А ещё я расстроился, что девушка со всеми попрощалась, а со мной нет. Вроде как забыла про меня. С другой стороны, я всё равно был ей благодарен за её истории, особенно про человечка. И за то, что тискала меня, конечно.  

Все завтракали, у кого чем было, пили воду из бутылок, и мама со Славой тоже. И только тот мужчина в углу всё сидел неподвижно.

– Что-то наш вчерашний друг совсем скис, – мама тоже это заметила.

– Ну да, – сказал Слава. – Но он сам виноват. Нечего было приставать. Сам виноват, что теперь его боятся.

– Да вроде он безобидный сегодня, – задумчиво сказала мама. – Может, поделиться с ним?

– Да не надо, мам, – забеспокоился Слава.

– Ну правда – такой он худой, и такой вид жалкий… Погоди, я сейчас.

Мама вытащила из сумки пакетик чипсов, встала и пошла в угол к дядьке.

Мы со Славой смотрели, как она с ним разговаривает. Протягивает чипсы, он машет руками – мол, нет, нет, не надо! А потом всё-таки берёт, стесняясь, надрывает пакетик, ест…

Они с мамой разговаривают, мама что-то долго ему говорит, он опять машет руками – так, что чуть не роняет пакетик – потом смущённо кивает, встаёт. И идёт к нам вместе с мамой.

– Ну, чего она его позвала, – Слава недоволен и встревожен. 

Я молчу, но согласен с ним полностью. Мама, конечно, иногда чересчур уж жалостливая. 

– Садитесь с нами, – говорит мама. И объясняет нам: – Он хороший, просто вчера немного не в себе был.

– Да, я вообще в музыкальной школе работаю, – смущённо говорит мужчина. – Концертмейстер. Мне кажется, я даже мальчика вашего где-то видел. Ты не учишься у нас? 

– Не учусь, – бурчит Слава. Но – видно, что немного успокоился: раз дядька – музыкант, значит, более-менее культурный, и не такой опасный. Слава не любит странных людей, приставучих, много болтающих, хотя и сам любит поговорить, но – обычно только со мной. Ему так легче, как он сам объясняет. Потому что я не перебиваю. 

Слава вообще не любит незнакомых. Я тоже не люблю: никогда не знаешь, что им придёт в голову. Один тебя погладит, а другой и ухо оторвёт. Слава поэтому тогда, у бабушки с дедушкой, когда кто-то резко крикнул в подъезде, очень испугался, и весь трясся, и ему тогда бабушка дала попить тёплого молока, и посоветовала посидеть у аквариума и посмотреть на рыбок: они успокаивают.

И Слава пил молоко, и смотрел на рыбок, и всё прислушивался – не крикнут ли в подъезде снова страшным, грубым голосом. 

– Не бойтесь меня, – мягко сказал мужчина, смущённо улыбаясь. – Я вчера со страху успокоительных напился, а после них как пьяный ходишь, особенно в стрессовой ситуации. У музыкантов вообще тонкая душевная организация, сами знаете, наверное… Так где же я мог видеть мальчика?

– А, да, мы приходили в музыкальную школу, – вспомнила мама. – Прослушиваться. Слава, ты не помнишь разве?

– Нет, – буркнул Слава. 

И, пока мама разговаривала с музыкантом, он отодвинулся от них подальше вместе со мной, гладил меня и бурчал:

– Всё-таки дядька очень прилипчивый какой-то. И я его не помню! Хотя и ходил туда, точно. Вместе с тобой, как обычно. Ты ещё у мамы на руках сидел, а я что-то пел. Может, и этот дядька был за пианино. Не помню…Это так давно было. Я ещё в садик тогда ходил, а теперь уже давно в школу… Мама просто узнала, что в музыкалку можно и до обычной школы поступить, как это… в подготовительный класс. Вот и повела. А я застеснялся – и ничего не спел. Хотя дома пою, ты же знаешь, но – только для мамы и для папы. И для тебя, конечно. А так, чтобы перед всеми – ну не знаю… Ну, и директор сказал:

– Приходите через год. Рановато ему пока.

И я думал, что мне всё равно, а оказалось – это очень обидно, когда тебе рановато. И я расстроился, и даже заплакал. И мы тогда с мамой пошли в кафе-булочную, помнишь? Мы там пили сок и пирожные ели, и там ещё белый кот был, такой прикольный, а ты рядом сидел, и как будто с ним разговаривал прямо… И продавщица там была, в белом колпаке, тоже прикольная. И… И там я увидел… ну… увидел ту девочку, которая мне хомяка не отдала. Из-за папиной аллергии. Помнишь? А она меня не видела. А если бы увидела – то и не вспомнила бы, наверное… Я её и в кафе тогда видел, и потом – когда бабушка дедушку в больницу увезла, и я ждал, у «Кота и повара», на площадке детской, ждал, что выйдет бабушка из автобуса, а вышла опять эта девочка, ну, ты помнишь… И ещё где-то я её видел… Я её всё время вижу в разных местах, но так ни разу и не подошёл: страшно, что не вспомнит. Или – что вспомнит. В любом случае почему-то страшно… 

Мама и музыкант всё разговаривали, шурша чипсами, а я лежал у Славы на руках и слушал его.

– Она просто меня, наверное, сразу и забыла, как только хомяка своего Пашу забрала. И удивилась бы, наверное, что я про неё с тех пор помню и помню, и не могу забыть. Подумала бы: ненормальный, что ли? Ну, может, я и ненормальный. Разве нормальный будет разговаривать с игрушкой?

«Именно нормальный и будет», – подумал я. Я вообще считаю так: неважно, с кем человек разговаривает – с другим человеком, с кошкой, с игрушкой – главное, чтоб тот его понимал. Вот я – игрушка, простой ленивец…  Хотя – всё-таки не совсем простой, простите за нескромность, всё-таки – любимый… Ну и вот. Я игрушка, а понимаю Славу лучше людей. Ну, так и с кем ему тогда разговаривать, как не со мной? Вот если ты разговариваешь с тем, кто тебя не понимает и не хочет понимать – вот тогда ты как раз ненормальный. 

В общем, я молча поддерживал Славу. А Слава косился на маму с музыкантом, но они так увлечённо беседовали о чём-то, что хозяин мой всё больше успокаивался, но всё-таки к ним не придвигался, и снова разговаривал со мной. Примерно так:

                      Что говорил Слава.

– Мы не пришли в музыкалку на другой год, и вообще больше не пришли. Ну, потому что папа сказал: не надо этого. Надо мужика растить, а не музыканта. Он почему-то считал, что музыкант – это не мужик. А не мужик – это плохо. Он бы, наверное, и этого вот дядьку, как его… кор… конр… концертмейстера за мужика бы не посчитал. Но так-то папа хороший, просто – ну, вот такой. И где он сейчас, и что с ним… Ну вот, мы в музыкалку больше не пришли, и я просто в школу пошёл.  И…

Тут за стеной очень сильно грохнуло! Все вздрогнули, переглянулись, и Слава вздрогнул, побелел, прижал меня к себе, мама кинулась к нему, обняла, усадила рядом с собой и музыкантом, тот тоже весь белый стал. И сидели какое-то время втроем молча. 

– М-да, – сказал, наконец, музыкант.

Мама ничего не говорила. Молча прижимала нас со Славой к себе.

Но где-то через полчаса все потихоньку успокоились, насколько возможно, снова стали разговаривать, и мама с музыкантом тоже, но я плохо слышал, о чём они говорят – у Славы сильно билось сердце, а я был прямо прижат к нему ухом. Ну, что-то говорили про музыку. Про то, что мама хотела Славу отдать в музыкалку, а не вышло, и что сама она тоже в детстве играть училась на пианино, и тоже безуспешно, но всё равно музыку любит, особенно классику. 

А музыкант отвечал, что – главное, да, любить музыку. Вообще любить искусство. Потому что только оно и спасает, особенно в такие времена.

Слава всё молчал, всё бился сердцем, а потом снова заговорил, сперва медленно, потом всё быстрее, как будто боясь, что забудет:

 – Я так боюсь грохота этого, и криков в подъезде, и всего такого громкого и грубого. Мама говорит, что это пройдёт, а папа говорит, что я просто пока не мужик. Но я не знаю, что значит – мужик, и не знаю, что значит – пройдёт. Как оно пройдёт, само по себе? Сам по себе у меня даже насморк не проходит. Надо или лекарство, или чтобы что-то поменялось. Ну, не только в подъезде, конечно, а вообще – в мире, там, за стеной хотя бы… 

Помнишь же, как я тогда пил молоко и смотрел на рыбок? Пьяный сосед кричал… А ещё, у нас последний этаж же, верхний, и, на чердаке когда кто-то ходит, тоже очень страшно. Особенно когда один дома. Ну, то есть, не один – с тобой, конечно, но – ты понимаешь… Ну и вот. Кто-то ходит на чердаке, аж потолок… как сказать… ну, вибрирует немного от шагов, и не знаешь, кто это: может, сантехники трубы чинят, а вдруг – воры, и через чердак сейчас в квартиру к нам залезут, а я один? Да мало ли кто.  Хорошо, что есть молоко и рыбки, хоть они успокаивают. Ну, и мама, конечно.

«А я?» – мысленно обиделся я. И Слава тут же добавил:

– И ты, конечно.

– «Ура», – подумал я. И поудобней устроился у Славиного сердца.

– Та девушка вчера рассказывала, как дедушку хоронили, и как она ослика рисовала… Прикольно, правда? Хотя и грустно… А меня не взяли, когда хоронили дедушку. Мама сказала, что я ещё маленький. И даже папа – сперва начал, что «он же мужик всё-таки», но потом и он согласился, что – да, не будем рисковать. Маловат пока.

И я не видел мёртвого дедушку, я видел его в больнице последний раз, когда ему совсем уже плохо было, и он не выпускал кислородной подушки, всё дышал в неё, был совсем худой и весь белый, не только борода, а – весь, дышал с закрытыми глазами, но, когда ненадолго открывал их – и видел меня – поднимал руку, наверное, хотел погладить по голове – но уже не мог, слабый был совсем. И не говорил уже. Только дышал, то закрывал глаза, то открывал, и поднимал руку – и потом она падала на кровать, совсем худая рука, даже кости просвечивали, а он её все подымал, а она всё падала.

И папа был рядом, он сказал:

– Давай, Славутич, выходи, посиди в коридоре… Мне надо дедушке памперс поменять.

И я вышел в коридор, и сидел там. Грустил, что дедушке так плохо. Вспоминал, как он мне про рыбок рассказывал, и стучал им, чтоб плыли есть, а теперь – и не постучать ему, он даже руку поднять не может… Я сидел – и вдруг увидел её! Да, ту девочку с хомяком, она шла по коридору, прямо в двух шагах от меня, шла быстро, и глядела перед собой. Одна шла. Она всегда почему-то шла одна, без взрослых… Ну, она старше меня была, но всё-таки…

И вот она шла одна, дошла до конца коридора, повернула на лестницу там, и – всё… Ты её не видел: ты тогда остался в палате, я так растерялся из-за дедушки, что забыл тебя, извини… 

Она ушла, и я не понимал: почему она везде, где я? Ну, город у нас маленький, это да, и больница такая в Сосновке – одна, куда всех тяжёлых больных везут… Видно, кто-то у неё тоже тут болеет, может, тоже дедушка… И я не пошёл за ней, потому что опять испугался, да и папа бы вышел, а меня нет, тоже ничего хорошего.

Но я всё смотрел и смотрел ей вслед, как смотрел всегда… Потом в дедушкину палату зашёл врач. 

А потом вышел папа с тобой в руках, спросил:

– Что ж ты любимца своего забыл?

И я взял тебя за лапу, а папа взял меня за руку, и сказал:

– Пойдём. Дедушка уснул, ему надо отдохнуть. Завтра вечером с мамой, может, приедете, мне работать надо, а то всех клиентов так растеряю.

А завтра дедушка умер. Папа таксовал, а нам рано утром позвонили из больницы, я ещё в школу не успел уйти. Маме позвонили, и она говорила:

– Да, алло, да, он работает, за рулём, не может трубку взять. А что?

И ей там сказали, что. И она застыла сперва с телефоном, а потом резко села на диван. И тихо ответила:

– Да, хорошо… Спасибо… Да, вечером, после работы, заедем с мужем, заберём… Спасибо…

И опустила телефон. И сидела.

– Что? – спросил я.

– Ты только… Ты не волнуйся, – сказала мама. – Там… дедушка… 

И я понял, что дедушки больше нет, но мама молчала, не договаривала, и я не решался договорить. И внутри, знаешь, в центре груди – вот, как будто что-то закрылось резко… Вот когда видел ту девочку – как будто открывалось, а тут – оно же, но закрылось… 

Мама молчала. И я молчал. И ты молчал, помнишь?

«Я всегда молчу, – подумал я. –Но, если бы и говорил – что тут скажешь».

– Сам в школу дойдёшь? – мама потом спросила. 

– Дойду… – говорю. Не скажешь же, что не дойду.  

– Точно?

– Точно…

– Тут рядом же совсем. Иди в школу, сынок… Ни о чём не думай. Я возьму отгул… Вечером съездим с папой в больницу, заберём…

– Дедушку? – не выдержал я.

– Вещи, – мама чуть улыбнулась, и тут же испугалась своей улыбки, и снова стала печальная. – Вещи дедушкины… Эх, сынок.

Она встала, подошла ко мне, обняла – и меня, и тебя…

И я пошёл в школу. И, пока шёл, думал почему-то про аквариум. Как теперь рыбки, без дедушки? Кто им будет стучать пальцами по стеклу? И ещё: а как теперь бабушка? Одна? Сейчас мама ей скажет, нельзя же не сказать… Бабушка – в соседнем подъезде ждёт вестей. Она последнюю неделю к дедушке не ездила: сердце болело, тоже скорую пришлось вызывать, так переживала за дедушку… И всё винила себя, что не может его пока навещать, но врач из скорой ей строго-настрого запретил куда-то ездить, тем более так далеко – в Сосновку… Как бабушка перенесёт теперь?

А в школе всё было как обычно, и Марина Ювенальевна обычная, и Ира Ревацкая, и Алик Мухин – все были обычные… И мне было неловко портить им обычное настроение. Хотя очень хотелось поделиться. И я пожалел, что тебя нельзя брать с собой и в школу.

Но Марина Ювенальевна заметила всё-таки, что я был какой-то не такой, и невнимательно её слушал, и, наконец, на последнем уроке подошла, посмотрела на меня сердито и спросила:

– В чём дело? 

– Ни в чём, – говорю.

– Ты меня слушал сейчас?

– Ага.

– Хорошо, и что я говорила?

А я понятия не имел, что она говорила. Я даже не сразу понял, какой урок: математика или чтение. 

В общем, пришлось признаться, что – не слушал.

– Ну да, у тебя есть дела поважнее, чем уроки, конечно? – спросила Марина Ювенальевна. 

Ну, я молчу. Не скажешь же: да, есть. Обидится.

В общем, поставила она мне двойку. За то, что не слушал. Но я даже как-то не сильно расстроился. Я всё думал о дедушке – о том, что его больше нет, и никак не мог это осознать, и, может, поэтому было не столько грустно, сколько непонятно, необычно – как будто я первый день живу, и впервые всё и всех вокруг вижу.

 – Она забыла, что у тебя дедушка в больнице, – сказал мне Алик Мухин, когда мы стояли у школы после уроков.

– Ага, нас много, её мало, – подтвердила Ира Ревацкая. – Тут всё на свете забудешь.

– Давай скажем ей, что ты из-за дедушки переживаешь, она вспомнит, и двойку удалит, – говорит Алик. – Чего ты ей сам-то не сказал?

– Ага, умненький! Сам-то чего не сказал? – Ира возмущается.

– Да на уроке стрёмно, – объяснил Алик смущённо. – Она на уроке совсем нервная… Давайте сейчас ей скажем, когда выйдет. 

– Слав, скажем? Давай! – Ира дёрнула меня за рукав.

И я уже открыл рот, чтобы сказать им наконец, что дедушка… Но тут и правда вышла Марина Ювенальевна. И мы ей ничего не успели сказать, она нас увидела, сама подошла и говорит:

– Мухин, Ревацкая, вот вы всё время его отвлекаете – и на уроке, и везде! Он и учится через пень-колоду! 

– Да мы… – начали почти хором Ира и Алик, но классная перебила – снова сердито посмотрев на меня, спросила:

– Что ты мрачный такой весь день ходишь? Как будто кто-то умер! 

…Слава замолчал. А я нарисую вам дедушку. Каким помню. С короткой белой бородой, с длинными пальцами, которыми он стучал по аквариуму. И музыканта-концертмейстера нарисую тоже. Он и правда неплохой, просто – тоже нервный. 

           Глава 11. Как мы поругались 

Знаешь, мартышка… Я очень скучаю по тебе. По твоей маленькой серой мордочке. Как жаль, что не успел прочесть тебе стихи, не решился. Как ты там сейчас? В пуфике, с индейцем, с заводной курицей, с кубиками… Может, и нет тебя уже… Если дом разнесло, например. Могло и тебя разнести. Я ничего тебе не сказал, не успел, и, кто знает, может, уже и не скажу…

Да, мы тогда поругались, я понимаю. Наверное, это я виноват. Я ревновал тебя к стройному индейцу, а ты меня – к новенькой этой, к лягушке… Но она мне правда совсем не нравилась! Просто я – культурный ленивец, вот и ответил ей, неловко же молчать. Особенно если хвалят. Она сама припрыгала, сама сказала:

– Ква-ква! Квакой вы пушистый, квакой вы умный! Недаром вы у Славы – любимая игрушква-ква! 

Ну, я и сказал:

– Спасибо, приятно слышать.

Ну, она и попрыгала дальше. Она новая была, Славе её только накануне подарила тётя Вита. Резиновая, нажмёшь – она как подпрыгнет! Ну, в смысле – не тётя Вита резиновая, нажмёшь и подпрыгнет, а – лягушка эта. Она новая, а новеньким всегда тяжело в коллектив вливаться. А она же увидела, что я любимая игрушка, вот и решила со мной подружиться на всякий случай. А ты Бог знает что подумала! Я к тебе подошёл потом, а ты отвернула свою милую мордочку… А мне так страшно, когда на меня сердятся, это я от Славы заразился, наверное. Он тоже очень боится, когда на него злятся, ругаются, обижаются… Особенно Марина Ювенальевна.

Вот и я боюсь. Мне так плохо сразу становится, я сразу думаю: никакой я не пушистый и не умный, и недостоин быть любимой игрушкой, и вообще ничего не достоин!  И лучше б меня никогда никто не купил, и сидел бы я на витрине в магазине, и смотрел на проходящих мимо покупателей, и не было бы никогда среди них Славиных мамы и папы, и Славы, и его игрушек, и тебя, мартышка, тоже не было бы!

И некому было бы тогда на меня обижаться, и не за что… Только продавец бы злился:

– Да когда ж тебя купят уже, ленивец ты эдакий!

Ну, из-за злости продавца я бы не расстраивался: я ж не виноват, что меня не берут, что я такая малопопулярная игрушка…

А теперь вот – я подходил к тебе, а ты всё отворачивала мордочку, я пытался заглядывать тебе в мордочку, а ты отворачивала… А если поворачивала – глаза у тебя были злые. Прекрасные, но злые.

О как мне тяжело, моя милая, когда ты злишься на меня, когда ты думаешь, что я – плохой! О как мне больно быть плохим, особенно в твоих милых серых глазах!

И ты молчала-молчала, а потом сказала:

– Конечно! Я – старая игрушка, я у Славы давным-давно, даже раньше тебя появилась! Зачем тебе старая? Вон, новая, прыгучая, квакучая, обожает тебя, иди к ней! Тебе же так важен восторг новых игрушек!

– Да кто тебе это сказал? – бормотал я. – Мне совершенно не важен восторг – ни новых игрушек, ни старых… Мне важна только ты.

Но ты не слышала меня, или не хотела слышать, или не верила, или не хотела верить… Ты сказала мне:

– Не бойся, рыдать не буду. Дружи с лягушкой сколько влезет, а я буду дружить с индейцем.

Индеец – это самая красивая игрушка у Славы. Высокий, яркий, перья на башке… Ну, я рассказывал… В общем, я решил, что никогда больше к лягушке не подойду. А если она опять припрыгает ко мне – та́к ей честно и скажу: «Извини, у меня мартышка есть». Хотя понимал, что – лягушка не из-за чувств мной восхищалась, а по расчёту… Но ты ничего и слушать не хотела, и решил поэтому так. От греха подальше. 

И вот тогда-то я лежал ночью рядом со Славой и сочинял тебе стихи, вот эти, где в конце:

«Люблю грозу в начале мая,

Но больше всё-таки – тебя!»

И утром Слава открыл пуфик, и стал доставать игрушки, и тебя достал, и я уже был готов прочесть тебе стихи в надежде на прощение – но тут Слава достал и индейца. И стал играть с вами двумя, а про меня совсем забыл. Он играл в супергероев: вы оба как будто спасали мир от всяких злодеев. И я увидел, как индеец смотрит на тебя, и как ты смотришь на индейца, и понял, что мои стихи тебе не нужны. А потом вдруг Слава захотел сделать злодеем меня. Он примостился за столом. Взял меня и стал разговаривать мной:

– Хо-хо! Ага, мартышка и индеец! Вот я вас и нашёл! Сейчас я уничтожу вас своим лазером, а потом – уничтожу весь мир, хо-хо-хо!

– Нет, ленивец-злодей, ничего у тебя не получится! – крикнул Слава индейцем.

– Мы тебя сами уничтожим! – крикнул он тобой.

Я смотрел на тебя, на вас, и так хотелось сказать: вы уже уничтожили меня… Но во время игры игрушкам нельзя разговаривать друг с другом, ни в коем случае! Только с помощью хозяина. 

– Как это вы меня уничтожите? – крикнул Слава мной. – Разве у вас есть такой лазер, хо-хо?

– У нас есть кое-что получше! – крикнул он индейцем.

– Да, это наша двойная сила! – крикнула ты.

– Хо-хо, что за двойная сила? – крикнул я, печально глядя на вас.

– А вот что! – «крикнули» вы хором, «побежали» ко мне, и – «сбросили» меня со стола! 

– Получи, злодей! Вот тебе! – «кричали» вы. – Больше ты не сможешь уничтожить мир! Мир спасён!

Я летел со стола… Я летел со стола, мартышка… Раньше Слава никогда так не поступал со мной. Видимо, заигрался…. Я летел секунду, даже меньше секунды, но мне казалось, что это продолжалось бесконечно, мне иногда кажется, что это продолжается и сейчас, и я до сих пор лечу и лечу, и кувыркаюсь в воздухе, и думаю о том, как вам хорошо там вдвоём, с индейцем, на столе… Точнее даже – втроём: с индейцем и со Славой… А я в это время лечу со стола, один, и – как пусто внутри, пусто…

Я упал на пол, и тут вошла мама:

– Славик, а чего это твой ленивец на полу?

– Я играю в супергероев! – объяснил Слава.

– Это хорошо, но – какая связь? – улыбнулась мама. – Если ты играешь в супергероев, почему он на полу? Вообще надо убраться немного, папа скоро приедет с работы, он не любит, когда намусорено… Подними ленивца.

– Мам, сейчас, минуточку! Он просто суперзлодей, и он повержен!

Да, думал я. Я – суперзлодей. Так и есть. Зачем я вчера ответил этой дурацкой лягушке! Но, значит, я тебе всё-таки нравлюсь, раз ты меня ревнуешь? Но почему тогда ты так смотришь на индейца, а он на тебя? Он тебе и правда нравится больше, чем я? Или ты специально, чтоб я тоже помучился? 

Теперь и не узнать – может даже, никогда…

Эх, мартышка, милая моя, мордочка моя, серые глазки… Какая же глупость вся эта наша ревность, все эти наши обиды, когда однажды вот так – раз! – и всё загремит, замелькает, начнёт рушиться, и все побегут, побегут, куда глаза глядят – и спрячутся тут, и будут сидеть день за днём, ночь за ночью…

И я буду тут, со Славой, а ты останешься где-то там – в пуфике, и я не буду знать, что с тобой, что с индейцем, что с заводной курочкой, с кубиками… Да даже и с лягушкой этой дурацкой! Тоже и её жалко, когда всё вот так, понимаешь? Какая же глупость наши ссоры, какие же они игрушечные – и в прямом смысле, и во всех прочих!

Я лежал на полу, а мама сказала Славе:

– Давай поужинаем, и будем убираться.

И Слава побежал мыть руки и ужинать на кухню, а я остался лежать на полу, а ты осталась на столе. И ты не спрыгнула ко мне, и не спустилась по ножке стола, ты так и осталась там – с индейцем или нет, я не видел, но ты осталась там, высоко. А я лежал на полу. И некому было меня утешить. 

А вот Ира Ревацкая Славу утешала! И Алик Мухин! Тогда, после уроков, когда Марина Ювенальевна сказала Славику:

– Что ты мрачный такой весь день? Как будто кто-то умер! 

Славик тогда ничего не ответил, он как будто задохнулся вдруг, а потом быстро-быстро пошёл вперёд, дальше и дальше, а Ира и Алик побежали за ним, и кричали: 

– Стой! Погоди! Она же не знала! То есть, забыла! Ну стой же! Как дедушка-то?

И тогда Славик резко остановился, развернулся к ним и закричал сквозь слёзы:

– Он умер! Умер!! Умер!!!

… – А потом, да, они меня утешали, долго так стояли, говорили-говорили, что всё хорошо будет, и вообще… – снова рассказывал мне Слава. – И что Марина Ювенальевна тоже поможет, если ей сказать, просто – она же не знала. И мы потом все вместе шли по улице, просто шли, куда шлось, они всё что-то мне говорили утешительное, а я думал: ну да, она не знала. Никто не знает о других. У всех свои беды, все нервные и уставшие, тем более – учительница… На неё вот директор ругается, завуч там… Она – на нас… Все ничего не знают друг о друге, и знать не хотят, и все поэтому злые друг на друга, а если бы помнили всегда… Ну, или хотя бы часто… Что – вот, есть мы, а есть другие. И если нам бывает плохо, то, значит, плохо бывает и другим! И, значит, надо помнить про это, и не делать другим ещё хуже!      

Ну и вот… А потом были похороны, но меня не взяли, решили, что – да, маленький ещё, – тихо продолжал Слава, сжимая меня. – И мне только мама рассказывала, как поминали, как папа плакал, дедушка ведь был его папа… Папа вообще никогда же не плачет, ты вот видел, чтобы он плакал? 

«Не видел», – молча соглашался я.

– Ну да, он же мужик! А тогда вот – плакал, сильно, как ребёнок прямо, но мама просила, чтоб я про это никому не рассказывал, но я и не рассказываю, только тебе – ты-то точно меня не выдашь же.

«Не выдам», – невидимо кивал я.

– Что ты там ленивцу рассказываешь, Славик? – вдруг спросила мама.

– Да я так, – испугался Слава. – Про дедушку, что я на кладбище не поехал… А как артиста-то звали, известного, ты говорила, он с кладбища вас с папой вёз?

– А, Гена? Ну да, намучилась я с ним, отвратительно учился и по русскому, и по литературе… Но характеристику ему хорошую написала. Видела, что парень талантливый. Во всех школьных постановках главные роли, в КВНах…Вот и приехал помочь, и с кладбища нас повёз, молодец… Только не пойму: как артист может не знать литературу?

– Главное, чтобы память была хорошая – роли учить, – откликнулся дядька-музыкант. Он так и сидел рядом с нами. – Много, извините, вы знаете умных артистов?

– Ну, не скажите, – возразила мама. – Всякие артисты бывают.

– Мы с вами оба – педагоги, – улыбнулся музыкант, – и давайте честно себе скажем: много ли вообще умных учеников?

– Как вы странно судите, – поморщилась мама.

– И вообще не понимаю: как вы с детьми-то управляетесь? Очень вы мягкая, простите.  

– Нормально управляюсь, – мама быстро-быстро замотала головой: нервничала снова. 

– Ох, извините, ради бога, – пробормотал музыкант. – Не хотел вас обидеть. Какой у меня всё-таки язык дурацкий. Музыканту вообще лучше играть, а не говорить… Давайте я вам сыграю.

– На чём? – усмехнулась мама.

– Да есть кое-что, – загадочно улыбнулся музыкант. – Маленький инструмент, всегда со мной. Даже сюда его принёс. Про еду забыл, а про него не забыл…

Музыкант полез в карман потёртых брюк, и достал… Я сперва не понял, что это. Какой-то брусочек.  

– Это губная гармошка? – спросил Слава.

– Она, – кивнул музыкант. – Всегда со мной. Талисман, можно сказать.

– У нас в садике такие были, мы на них играли, – вспомнил Слава. 

– Ну? – обрадовался музыкант. – Значит, мы с тобой оба этим инструментом владеем, можем играть по очереди…

Он приложил гармошку к губам, и стал дуть в неё. И полились звуки – медленные, тягучие, какие-то таинственные в окружавшей нас полутьме…

– Эй, хорош дудеть! – пробасил грозный усатый парень.

– Простите, – испугался музыкант и быстро убрал гармошку в карман.

Но тут многие загудели – мол, пусть играет, хоть какое-то развлечение, кто знает, сколько ещё так сидеть… 

– Ладно, играй, – сурово разрешил усач.

– Точно? – осторожно спросил музыкант.

– Да, точно, точно! – усач махнул рукой. – Играй, только повеселее что-нибудь, и так с тоски сдохнуть можно!

Музыкант снова достал из кармана гармошку, протёр её пальцем, приложил к губам, и снова полились звуки – на этот раз довольно быстрые, но по-прежнему приятные и таинственные.

И мы все слушали. Кто задумчиво, кто закрыв глаза, кто немножко улыбался, кто, наоборот, очень серьёзно смотрел… В общем, наверное, музыкант был прав: искусство – спасает. Даже если это губная гармошка. 

И мама слушала серьёзно, опустив голову. И Слава. Он даже чуть разжал мою лапу, заслушавшись… Я смотрел на него, на маму, на музыканта, и вспоминал Славин рассказ. Как задыхался дедушка, и как потом с кладбища вёз известный артист Гена, а папа на другой день уже снова таксовал – возил пассажиров по всему городу – и жизнь продолжалась вроде, но дедушки уже не было. 

Жизнь продолжалась, известный артист снова снимался в кино, мама снова вела уроки, Слава снова учился, и Марина Ювенальевна снова была очень нервной, хоть и извинилась потом перед Славой за тот случай у школы…

Жизнь продолжалась, и мартышка по-прежнему не разговаривала со мной, и Слава снова играл с ней и с индейцем в супергероев… Она только однажды мне сказала:

– Пока эта лягушка будет тут, рядом, ничего у нас не получится!

– Но ведь она тоже Славина игрушка, – бормотал я. – Куда ж она денется?

– А ты, конечно, переживаешь, что она куда-то денется!

– Да нет, ну, просто… Мы же все в одном пуфике… Ну, то есть, я – нет, но в целом-то… Индеец ведь тоже никуда не денется! А вон он как на тебя смотрит!

– При чём здесь индеец? – крикнула она. – Не он первый это начал, и не я! 

– Но и не я: лягушка сама…

– А зачем ты ей ответил? 

– Ну, а как? Она хвалит, не могу ж я промолчать. Это невежливо.

– Ну вот и иди к ней, вежливый. Она новая, только с полочки магазинной, а я старая, потрёпанная… Зачем я тебе?

– Но ведь индейцу-то ты нужна! А он – самый среди нас красивый! Какая же ты старая и потрёпанная? Вон он как смотр…

– Господи, да что ты заладил: «смотрит, смотрит»! Он на всех смотрит, у него лицо так нарисовано, как будто сам не видишь! И вот всегда ты так – болтаешь с новыми игрушками: то с курицей этой, то с совой резиновой, с обгрызенным ухом… Как позарился-то?

– Ну, ей Слава ухо обгрыз, когда совсем маленький был… Сова же не виновата.

– Я помню! Я тут раньше тебя появилась! Ты мне сову не выгораживай! Я просто вижу: тебе нравятся восторги других игрушек. А им от тебя надо только одно: ты – Славин любимец, значит – важная шишка! А с важными все дружить хотят. Не потому, что уважают, а потому что – выгодно! Как ты этого не понимаешь?

– Но ты ведь тоже со мной дружишь… Ты же не ради выгоды…

– Не переживай: больше не дружу!

И с тех пор она со мной больше уже никогда не разговаривала. И я с ней тоже. Ни с ней, ни с лягушкой той проклятой, ни с курицей заводной, ни с совой с обгрызенным ухом… И так мне было горько. 

А теперь – что уж… Теперь, может, и она бы рада помириться, да как?.. 

Жизнь продолжалась, и мы все сидели, и слушали губную гармошку, она играла вроде весело, но всё равно было грустно. Я слушал и думал: вот, есть музыка, такая прекрасная. Есть музыкальные инструменты. Есть Слава, мама, папа… Мартышка есть, хоть и поругались. Столько всего светлого и доброго. Так почему мы сидим тут, а там всё грохочет и вспыхивает, и страшно выйти, а кто решается – тот не возвращается, и мы не знаем, почему…

Музыкант играл. Гармошка пела. Слава слушал, и мама слушала, и все слушали молча. Даже парень усатый не ворчал. Слушали. И даже как будто за стеной потише стало. Как будто перестало грохать и падать. А, может, это только казалось из-за приятной музыки? Но, даже если только казалось, всё равно лучше, чем ничего…

А где-то там, где наш дом, если он ещё есть – там был подъезд, и квартира, где мы жили. И другой подъезд, в этом же доме, где жили дедушка и бабушка. И там был аквариум, и рыбки голодные, бабушка оставила рыбок в память о дедушке, сама кормила, тоже стучала пальцами по стеклу…  Там был аквариум, а на столе так и лежала газета «Столица вечерняя» – открытая на той странице, которую читал дедушка, перед тем как его забрали в больницу. Бабушка не стала переворачивать страницу.

А я нарисую вам музыканта с губной гармошкой. И мартышку нарисую. И индейца… Пусть будет. Пусть все будут.

Глава 12. Как Дед Мороз бороду привязывал

– Так, говоришь, ты тоже играл на губной гармошке? – спросил вечером музыкант.

– Ага, – сказал Слава. Ему понравилась музыка, да и музыкант оказался неплохим, просто сильно разговорчивым и нервным. – Играли в садике. «Во саду ли в огороде».

– Да, он хорошо играл, – гордо сказала мама. – Мы почему ещё в музыкальную школу его повели на прослушивание. Воспитательница сказала: у мальчика способности! Он и на гармошке там, и на ксилофоне, и пел на утреннике Деду Морозу. 

– Ух, молодец! – похвалил музыкант. – А что пел?

– Я зайцем был, – смутился Слава. – Ну, и там Дед Мороз говорил: «Ну-ка, зайка, где мешок, узнай-ка!» И я выходил с ушами и пел.

– В смысле – выходил с ушами? – удивился музыкант. – Уши рядом, что ли, шли?

– Да нет, – засмеялся Слава. Я так давно не видел, как он смеялся… А у него так хорошо это получалось, так звонко. Засмеялся – и сам испугался своего смеха: не место смеяться… И серьёзно закончил: – На мне были уши.  Заячьи. Я с ними выходил и пел. Песню зайца. Про мешок.

– Про какой мешок?

– Дед-Морозовский, – объяснил Слава. – Бабка-Ёжка украла мешок с подарками, и спрятала где-то в лесу. Ну, и Дед Мороз вызывал разных зверей – зайца, лису, медведя – чтобы они искали мешок. И мы все там выходили и пели свои песни.

– Круто, – одобрил музыкант. – Мешок-то нашли? 

– Конечно, нашли, – удивлённо ответил Слава. – Иначе мы бы никто подарки не получили. А так нельзя.

– Ну а вдруг бы – не нашли? – прищурился музыкант. 

– Почему?

– Ну, вдруг бы Бабка-Ёжка так хорошо его спрятала, что не нашли бы? Что бы тогда делали?

Слава покосился на маму, мама – на него, незаметно пожала плечами. Всё-таки странный дядька: что уж такие детские вопросы задавать. 

– Это не по правде же было, – Слава старался говорить терпеливо. – Мы же до этого репетировали, только без Деда Мороза. И Анна Лукинична сразу нам сказала, что это – понарошку будет, чтоб мы не переживали. Что подарки будут всё равно. Тем более Бабка-Ёжка ненастоящая, а Юлия Станиславовна.

– Ого, – сказал музыкант. – А Юлия Станиславовна – это кто?

– Это нянечка у нас была, из другой группы. Она всё-время Бабку-Ёжку играла.

– Хм. Что же это её всё время на такую роль выбирали? 

– Ну… – Слава смутился. – Как-то она чем-то похожа была…

– На Бабку-Ёжку?

Слава совсем смутился. Мама тогда за него ответила:

– Она очень хорошая была, просто внешность… оригинальная. Плюс дети её любили, поэтому не боялись. Это же важно, чтобы дети не боялись. Дети и Деда Мороза боятся, бывает. Что уж о Бабе-Яге говорить.

– Это да, – согласился музыкант. – Я в детстве и сам Деда Мороза испугался. Тоже в садике. Сам вызвался стих читать за подарок, и сам испугался. Подошёл к Деду – а он весь такой большой, лицо красное, нос этот накладной на резинке… Жуть.

– И как же вы? – спросил Слава.

– Ну, как… Постоял-постоял, да и пошёл на стульчик плакать.

– Бедный, – сказала мама, и положила руку музыканту на плечо. Тот замер. Мама смутилась, быстро убрала руку, и музыкант смутился, опустил глаза. – Извините, привычка – в школе детей утешаю, бывает, ну и…

– Ничего, – пробормотал музыкант.

Неловко замолчали. 

Слава снова смотрел на музыканта сурово, крепко сжимая меня. 

Музыкант тоже посмотрел на Славу, наткнулся на его сердитый взгляд, на меня в его руках, и тихо спросил у мамы:

– Простите, ради бога, а мальчик в каком классе у вас?

– В третий перешёл, – ответила мама.

– Просто необычно: очень он у вас хороший, умный, серьёзный такой – а почему он всё время с игрушкой? Ещё раз простите, если лезу не в своё дело.

Да, ты лезешь не в своё дело, подумал я. Играй лучше на гармошке, рассказывай истории, но не спрашивай, почему большой мальчик не может расстаться с любимой игрушкой. Особенно сейчас.

Мама растерянно промолчала. А Слава совсем нахмурился.

А музыкант совсем смутился:

– Простите! Да что ж за язык у меня без костей… Простите, пожалуйста! Я всё понимаю.

Ну, а если понимаешь – так чего спрашиваешь? Вот ведь! И что значит – язык без костей? Я, конечно, не биолог, но вроде бы у всех язык без костей? И у людей, и у зверей? Даже у игрушек. У меня вот, например, точно без костей. Торчит из пасти, да и всё. Зачем же говорить, что язык – без костей, когда это и так понятно? Люди, конечно, удивительные существа.

– Всё хорошо, – слабо улыбнулась мама. – Просто ему так легче, когда любимая игрушка в руках.

– Да-да, я понимаю, конечно! – горячо бормотал музыкант. – Я тоже был чувствительный ребёнок. Недаром же и Деда Мороза испугался… А Слава вот не испугался, правда? Ни Деда Мороза, и Бабки-Ёжки?

– А чего их бояться, – пробурчал Слава. – Они же ненастоящие, я же говорил уже.

– Почему ненастоящие? Ну ладно – Бабка-Ёжка – эта… как её… Юлия…

– Станиславовна, – сказал Слава. – Да, это нянечка. Она даже со своей шваброй была на утреннике. С настоящей, которой полы мыла. Только украсила её немного блестяшками.

– Ого. Бабка-Ёжка с личной шваброй? 

– Да, она и танцевала с ней.

– Хотелось бы на это посмотреть, – уважительно протянул музыкант. – Она ненастоящая, ладно. Ну, а Дед Мороз? Неужели и он ненастоящий?

– Ненастоящий, – упрямо пробурчал Слава.

– Он что, не верит в Деда Мороза? – спросил музыкант у мамы, делая большие глаза.

Мама смущённо пожала плечами.

– А что в него верить? – всё ворчал Слава. – Я же видел, как он переодевался. Мы с Аликом Мухиным в кабинет Анны Лукиничны нечаянно дверь открыли, а там – он.

– Как это – нечаянно открыли? – удивился музыкант. – И кто такой Алик Мухин?

– Это друг мой ещё с садика, мы с ним и в классе в одном учимся. С одного района мы, – объяснил Слава. – А нечаянно зашли, потому что перепутали двери. Там кабинет и зал – рядом, а двери одинаковые. А мы от группы отстали: всех в зал повели, а Алик мне про машину рассказывал, которую он Деду Морозу заказал. Красивую, длинную и двухэтажную. Я ему говорил, что двухэтажных машин не бывает, это же не автобус, а он говорил, что бывает, и мы, пока ругались, отстали от группы. И потом побежали догонять, и нечаянно открыли не ту дверь. И там был Дед Мороз. Ну, то есть, человек, который типа Дед Мороз.  

   – Так, может, это не типа, а настоящий Дед Мороз и был? – не сдавался музыкант. – Просто переодевался.

– Не просто переодевался, – сердился Слава. – А бороду привязывал! Он её держал за верёвочки, и завязывал у зеркала, а она у него не держалась, и всё время сползала. И он злился, и нас с Аликом не замечал, и бормотал:

– Эх, артист я погорелого театра… Даже бороду завязывать не умею! Или это у меня голова такая нестандартная, что борода не держится? Не надо было соглашаться, но теперь чего уж…

А мы с Аликом рты вот так раскрыли – и стояли смотрели в ужасе.

И Алик мне шепнул:

– Ненастоящий…

И тогда этот артист вздрогнул, и на нас обернулся. И сказал:

– Ой, ёлки.

А я ему:

– Ёлки – одна в зале, а другая на первом этаже. А тут ёлок нет.

А он тогда:

– Ребята, вы не думайте, я настоящий Дед Мороз!

Алик, смотрю, уже носом шмыгает, сейчас заплачет. Говорит, а голос дрожит:

– А почему вы тогда бороду привязываете?

А артист:

– А я… я её сбрил просто вчера, так вышло. Забыл, что мне к детишкам надо. Вспомнил, а поздно: за сутки же не вырастет! Я тогда решил такую пока привязать. А так-то я самый настоящий Дед Мороз, волшебник!

– А если вы волшебник, – Алик хнычет, – почему вы не можете себе новую бороду наколдовать, да и всё?

Он тогда говорит:

– Наколдовать? Ну… Колдуют – колдуны, понимаешь? А я-то не колдун, я – волшебник! Не всё могу, к сожаленью… Зато уж что могу – то могу! Подарочки, например, вам несу. 

– А где тогда ваш мешок? – спрашиваю.

– В зале заряжен, – отвечает.

У Алика глаза просто огромные стали, он спрашивает тихо:

– Как – заряжен? Вы мешком, что ли, стрелять будете? Зачем?

Артист на него удивлённо так посмотрел, а потом как засмеётся:

– Ха-ха-ха! Да нет, это так говорится: заряжен – значит, приготовлен. А то дедушка старенький, ему уж тяжело мешок таскать, вот ему зайчики и помогли, заранее заряди… ну, поставили, в общем, у вас в зале под ёлку. 

– Я тоже зайчик, – говорю, – у меня и уши есть. Но я вам точно не помогал! И вообще зайчики – не слоны же, мешки таскать!

Он опять:

– Ха-ха-ха! Вот вы даёте!

И смех у него молодой был, совсем не Дед-Морозовский. И сам он был молодой. В общем, я сразу всё понял, и Алик понял, потому и ревел: раз Деда Мороза нет – то и машины ему не дождаться. Тем более двухэтажной. И тут дверь рядом открылась, и выскочила Анна Лукинична:

– Вот вы где! Господи! Я уж думала, сбежали! Быстро в зал! – схватила нас с Аликом за руки и потащила в зал на стульчики. Даже не заметила артиста. 

Ну, вот так я и понял, что никакого Деда Мороза нет на самом деле. Правда, Алик после утренника рассказал воспитательнице, что Дед Мороз – ненастоящий, и как жить теперь… А она ему ответила, что этот – да, ненастоящий, но не потому, что Деда Мороза не существует, а потому что Деду Морозу некогда ко всем детям приходить. Он же один такой, а садиков миллионы по всему миру. Вот и просит артистов-помощников, чтобы заменяли его. А так-то – существует, и обязательно на Новый год подарит Алику его двухэтажную машину. Вот.   

– Ну вот, Алик поверил, а ты что? – с сожалением спросил музыкант.

– А я не верю, – упрямо сказал Слава. – Если бы он был, он бы нормального помощника себе нашёл, а не этого, который даже бороду завязать не может! Зачем ему плохие помощники? Чтоб все в него верить перестали? 

– Да хорошо он играл, Славик, – мягко возразила мама. – Всем родителям понравился.

– Ну родителям, может, и понравился, – всё упрямился Славик. – А мы почти все решили, что – ненастоящий какой-то. И молодой, и худой – какой же это Дед? И голос прямо детский какой-то!

– Может, это просто был внук Деда Мороза? – предположил музыкант.

– А разве у Деда Мороза есть внук? – Слава спросил ехидно. – У него только внучка же – Снегурочка!

– Кто знает, может, и внук есть, просто он его никому не показывает, – задумчиво ответил музыкант.

– Почему не показывает? – почти уже кричал Слава. – Внучку показывает, а внука нет?

– Ну вот, вам показал, сам же говоришь – а ты в него не поверил…

Слава совсем разозлился, насупился и замолчал, крепко меня к себе прижимая.

Музыкант снова достал губную гармошку из кармана, снова тихонько заиграл. 

И все снова слушали. 

А я вдруг увидел… Деда Мороза! В красном тулупе, в шапке высокой, с длинной белой бородой, с длинным серебристым посохом… Я посмотрел по сторонам: он правда тут, или привиделся? Все сидели неподвижно, в музыке и в мыслях, и было непонятно, видят они его тоже или нет. Или настолько всем сейчас не до него, что просто не удивляются, и продолжают сидеть неподвижно, кто опустив голову, кто глядя в даль… 

Дед Мороз медленно подошёл, присел рядом, кряхтя, облокотившись на посох… Он был совсем близко – и я увидел, что борода у него – ненастоящая, привязана ниточками за уши, да ещё и криво. Я сперва подумал – это, наверное, тот самый артист из садика Славы. Но потом он заговорил, тихим, глубоким голосом… 

                            Что говорил Дед Мороз.

– В меня не верят, я знаю. Никто почти не верит уже. Мол, какой ты волшебник, если повсюду артистов вместо себя присылаешь, да ещё плохих часто? А главное – если ты волшебник, в чём проблема успеть ко всем детям сразу? Сказал «абра-кадабра», ударил три раза посохом – и вот ты уже во всех садиках, школах, квартирах, где есть дети – везде одновременно, поздравляешь, слушаешь стишки, даришь подарки… В этом же и смысл волшебства, чтоб творить чудеса!   

Но я – не колдун, я ж и Славе объяснял. Волшебник – это другое. Люди придумали волшебников – мол, они чудеса творят, они всё могут, и ковры у них по небу летают, и собаки разговаривают, и злодеи наказываются… А на самом деле волшебник – это просто творящий добро. Потому что в мире столько злого, и столько злых – что доброе, по-настоящему доброе существо – это и есть волшебник.  

Вот я – такое существо. Я не умею делать чудеса. Не могу наказать Бабку-Ёжку, которая каждый Новый год ворует мой мешок с подарками, или Кота Базилио с Лисой Алисой, которые, опять же, ежегодно Снегурочку мою прячут… Или Бармалея, который вообще не пойми с какого перепугу на новогоднем празднике появляется, и давай его всячески портить! Я ничего не могу. Я только могу не делать зла. Это много – но все, однако же, хотят ещё и чудес…

Да, я посылаю вместо себя артистов, но, поверьте, они ничем от меня не отличаются. Я так же не умею подвязывать бороду, и голос у меня на самом деле не Дед-Морозовский – тихий такой и молодой, сами слышите… Потому и помощники у меня часто такие же – по образу и подобию подбираю. 

Вы скажете: так у Деда Мороза – бас громкий, и стать, и полнота, и длиннющая роскошная борода, и высокий рост, и прочее… А я отвечу: ну, с чего вы это взяли? Вы что, видели настоящего Деда Мороза? Это всё фантазия, как и то, что волшебник должен творить чудеса!

Да, вот я такой, какой есть. И никакой внучки у меня нет, кстати: сказки это всё. Русские народные в основном. Опять же – люди придумали, а я мучайся, ищи Снегурочек на утренники…  

И оленей у меня нет, и зайцев тоже, никто мне мешок таскать не помогает…

Но не подумайте: не то чтоб я сидел у себя в лесу сиднем, и ни к кому не приходил! Я прихожу к кому-нибудь обязательно, но – только в одно какое-нибудь место, естественно! Раздвоиться не могу, тем более размиллиониться… Ну, то есть, в миллионе мест одновременно быть… И вот тогда я как раз пришёл в садик к Славе. Стоял у зеркала, мучился с этой бородой дурацкой, ругался на себя… А тут – Слава с Аликом Мухиным. Ну, и не поверили в меня, конечно. Как тут поверишь, когда ждёшь волшебства, а тут какой-то дядька даже бороду завязать не может. Но в том-то и дело, что иногда именно этот непутёвый дядька и оказывается волшебником!

Слава спорит и спорит, что меня нет, а ведь я есть, понимаете, есть я! Просто – вот такой. Никакой, в общем-то, не дед. Без длинной белой бороды, и без громкого голоса, и с плохой памятью, поэтому на утренниках часто забываю слова… В общем, обычный человек. Только бессмертный. Но в этом тоже никакого волшебства: я же придуман. Меня не существует. Я никогда не рождался на самом деле. А раз никогда не рождался, то никогда и не умру. Так что всё логично. Только грустно, что в меня почти никто уже не верит.

Вот и Слава – упрямится, спорит… Но на самом деле – просто плохо ему. Вон, как насупился, и глаза мокрые… Плохо людям, вот и не верят. Не верят, что волшебство, то есть настоящее добро, всё-таки бывает. Пусть и без чудес. Даже без машины двухэтажной, которую я Алику Мухину не смог подарить, конечно: где я её возьму-то…  

Эх. Заболтался я с вами, а мне ещё сценарий утренника учить… До Нового года далеко, конечно, но – пока выучу, как раз он и наступит. Бывайте! 

Он встал, опираясь на посох, и я подумал: не дед, а кряхтит, и вообще. 

И он тогда сразу сказал:

– Это потому, что больной я весь. Добрые чаще болеют. Потому что чувствительные очень. Я ведь и играю на утренниках так плохо – почему? Потому что чувствую: людям на Земле грустно, люди болеют, переживают, гибнут… И дети эти, которым я сейчас вот дарю подарки – вырастут, и тоже не избежать им горя, разочарований, мучений… И так жалко всех, так жалко, что даже злость на себя берёт – да почему ж я такой добрый? Но – ничего не поделаешь. Люди меня придумали. А раз придумали – надо соответствовать. Вот и ношу этот тулуп тяжёлый, и шапку, и мешок… И бороду эту проклятую всё учусь завязывать, а без толку… И посох таскаю… Хотя посох – это как раз к месту. Потому что – артроз, и вставать тяжело, и садиться. Посох в этом смысле помогает. 

И я смотрел на Деда Мороза, а он на меня – добрый, молодой, больной, бессмертный, несуществующий… И он улыбнулся в бороду:

– А какой подарок хочешь ты?

– Я – игрушка, – сказал я смущённо. – Мне подарки не нужны вроде как.

– Вот именно «вроде как»! – всё улыбался Дед Мороз. – Подарки всем нужны. Говори, не стесняйся! Обычно-то я раздаю детям те подарки, что им родители купили заранее, но связи есть кое-какие, всё-таки существую давно – можно сказать, всегда… Так что иногда могу и от себя что-нибудь подарить. Что ты хочешь, а? Ну, не молчи, не бойся: тебя никто не услышит, ты же знаешь!

И я тогда сказал:

– Я хочу, чтобы всё это кончилось наконец. Чтобы там, за стеной, перестало грохотать и сверкать, и падать, и разрушаться. Я хочу, чтобы мы со Славой, и с мамой, и даже с этим приставучим музыкантом наконец могли выйти, и пойти домой, и дом наш был бы цел, и мы нашли бы нашего папу, и он тоже оказался бы цел, и бабушку бы нашли… И Славину девочку. И всё было бы хорошо, как раньше. И все были бы живы, кто нам со Славой дорог, и вообще все хорошие люди. И чтоб всё это, что сейчас, оказалось сном. Страшным, но всё-таки сном. Вот чего я хочу.

Дед Мороз выслушал меня, наклонился, опираясь на посох, и погладил меня рукой в красной варежке по уху осторожно, и тихо сказал своим молодым, добрым голосом:

– Всё будет. Обязательно. Однажды всё будет, как надо. Я не могу творить чудеса, но я могу в них верить. Верь и ты, ленивец. Верь и ты.        

И он стал махать мне варежкой, и уходить спиной, и растворяться в воздухе… И я поскорей нарисую его вам, как запомнил. Вот он, с бородой набекрень, в высокой красной шапке с блёстками, с посохом, обмотанным серебристым дождиком. Вот он такой. 

Глава 13. Как мама разглядела 

– Надо что-то поесть, – вдруг сказала мама. И я очнулся. И все очнулись, и стали шуршать сумками. А у музыканта еды по-прежнему не было. Откуда она возьмётся? И мама снова угостила его. На этот раз печеньем. И он снова стеснялся очень, но ел. А потом сказал:

– Да, про губную гармошку! И про воспитательницу нашу. Ох, она чудесная была, Галина Михайловна! Не то что Лидия Яковлевна… Хотя мы и Лидию Яковлевну любили, но она больно уж строгая была. Чуть что не так –

«а ну сели все быстро, я сказала, а то!», и так далее… Может, оно и правильно, но обидно. А главное – страшно. А Галина Михайловна была добрая, и – постарше Лидии Яковлевны. Она ещё моего папу воспитывала, представляете? Так что я у неё был не первый из нашего, так сказать, поколения… Да.

И вот, когда мы из садика выпускались, она мне подарила эту гармошку, и сказала: «У тебя способности к музыке, играй на этой гармошке, и пусть всё получится. И в музыкальную школу чтобы поступил, и вообще. Папа у тебя тоже был способным к музыке. Жаль, что ты его не помнишь совсем…»

– Ох, – сказала Славина мама. – Сочувствую вам.

– В смысле? – удивился музыкант.

– Ну, папа ваш так рано умер, получается…

– А, это! – музыкант усмехнулся. – Да нет, он тогда не умер. Просто он ушёл, когда я только родился, вот я его и не помнил поэтому.

– Всё равно сочувствую, – вздохнула мама. – Мой рано умер, но всё-таки я его помню…  Не представляю, как это: совсем не помнить папу.

– Да нормально, – сказал музыкант. – Вот я не помню, живу же. Единственное – я понятия не имею: он-то жив? Или уже того.

– А что, никак не узнать? – сочувственно спросила мама.

– А как узнать?

– Ну, в Интернете можно же было за столько лет… найти его, – опять ворчит Слава. Всё-таки не нравится ему этот музыкант, хоть что делай! Я догадываюсь, почему. Славе неприятно, что музыкант и мама так мило беседуют. А как же папа? Вдруг он тоже пропал, и навсегда? Он тогда крикнул им из окна: «Бегите!», они и побежали, с мамой и с бабушкой, потом бабушке тут стало плохо от переживаний, сердце, и её увезли куда-то, тоже непонятно куда, и где её потом искать…

Но папа… Вот нет его, и мама так увлечённо беседует с этим назойливым музыкальным дядькой, и кормит его, и вообще… Славе обидно за папу. 

Музыкант замолкает, и Слава повторяет:

– В Интернете можно было найти вашего папу!

– А вот и нет, – музыкант снова усмехнулся. – Как ни искал, не нашёл. То есть, людей с таким именем и фамилией есть несколько, но все они – точно не он. Где-то возраст не подходит, где-то фото… Фото-то у мамы оставались его… Где-то ещё какие нестыковки. В общем, пропал человек, как и не было. 

– А… – мама замялась. – Извините, а новая семья была у него? Дети? Может, через них найти?

– Да, мама говорила, что он женился, и дети у него новые появились, даже двое, вроде… Не знаю, откуда она это брала. Вроде как сперва, пока я ещё в садик ходил, папа жил в нашем городе. И доходили сведения. А потом он уехал вместе с этой своей новой семьёй, и уже следы пропали окончательно. Ну, потом мама умерла моя… 

Славина мама снова сочувственно покачала головой:

– Так вы, получается, круглый сирота? Печально. Вы ещё вполне молоды. Жаль… – И мило так улыбнулась, прямо даже кокетливо немного! И я это увидел, и Слава увидел, и так крепко сжал меня, что, был бы я живой, непременно завопил бы от боли!

Музыкант обрадовался такой маминой улыбке, даже осторожно чуть ближе к ней придвинулся, и объяснил:

– Ну, в том-то и дело – может, круглый, а может – и полукруглый.

– Как это? 

– А вот так, что – я ж не знаю, жив отец или нет. До сих пор не знаю, и вряд ли когда-нибудь узнаю, разве что каким-нибудь чудом. Вот и выходит, что живу – и не понимаю: то ли я совсем сирота, то ли где-то всё-таки папа у меня живой. 

– А сколько ему сейчас, получается? – грустно спросила мама.

– Ну… Сейчас… С математикой у меня не очень, – музыкант закатил глаза к потолку, забормотал: – Тыща девятьсот пятьдесят вто… а, нет, третий… Пятьдесят второй – это отчим был… А отец – пятьдесят третьего. Значит… Значит… Тьфу, не могу посчитать!

– Почти семьдесят, – посчитала мама.

– Вот! – обрадовался музыкант. – Вам бы не только язык и литературу, вам бы и математику преподавать!

Мама печально, но при этом снова чуть кокетливо улыбнулась, даже причёску поправила.

Слава тогда зло спросил музыканта:

– А как же вы в математике плохо, если вы музыкант? Музыканты должны хорошо знать математику!

– Почему это? – удивился концертмейстер.

– Надо уметь всякие доли считать – одна восьмая, там, три шестнадцатых… Высчитывать, когда играешь… Ира Ревацкая учится в музыкалке, она рассказывала, как постоянно считать приходится.

– Ого! – музыкант всё радовался. – Может, я даже и знаю твою Иру, если она у нас учится!

– Она не моя, – смутился Слава.

– Она на каком инструменте учится? 

– На гитаре.

– Хм. А разве у нас учат на гитаре? Вроде нет, – удивился музыкант.

– Ну может, не у вас, в другой музыкалке…

– А, она, наверное, в школе искусств, – решил музыкант. – Вроде там гитару преподают. А у нас-то нет.

– Значит, в школе искусств, – мрачно согласился Слава. 

– Так… Ну и что? – спросил музыкант.

– Что «что?»?! – совсем рассвирепел Слава.

Даже мама не выдержала:

– Славик, как ты разговариваешь? Человек ещё подумает, что ты невоспитанный… Простите его, просто нервничает, сами понимаете, – улыбнулась музыканту смущённо.

– Я всё понимаю, – поспешил успокоить музыкант. – Просто хотел сказать, что – далеко не все музыканты в ладах с математикой. Разные бывают инструменты, специализация… Поэтому с точными науками я никогда не дружил, тем не менее с музыкой дружил всегда. Но, если я раздражаю, я могу уйти, извините…

– Нет-нет, что вы! – испугалась мама. – Не уходите, пожалуйста! Возьмите ещё печенье. Вы начали про воспитательницу вашу рассказывать…

– А, да! – вспомнил музыкант. – Ну и вот. Галина Михайловна. Добрая. Ещё мой отец к ней в группу ходил… А, погодите! Мы же про отца говорили! А вы сказали, что ему почти семьдесят, ну да, так и есть. И вот я живу и не знаю, жив ли он. И это как-то странно. Казалось бы – забудь уже! Мне все и говорят: забудь, сколько можно про отца вспоминать, что ты, как маленький, и прочее… Но если б я мог забыть – я бы, конечно, так и поступил. Но не могу почему-то. И ведь не знал его, не помню, видел только на двух маминых свадебных фотографиях, она остальные выбросила… Там одна фотография, где они с папой расписываются в книге, что стали мужем и женой, и вторая – где целуются. Вот и всё. И вот, я уже сам не то что папа по возрасту, уже дедушкой мог бы быть, если б у меня внуки были. И дети… 

– Ох, а у вас и детей нет? – мама совсем разжалобилась. 

– Нет, – просто сказал музыкант. – Так как-то, не сложилось. Ни жены, ни детей. Один, как этот… как его…

– Как перст? – подсказала мама.

– Вот-вот, – снова обрадовался музыкант. – Какая же вы умная всё-таки, сразу видно – педагог! А я вот вроде и педагог, а вроде – тьфу. 

– Да что вы такое говорите! – ужаснулась мама. – Какой же вы «тьфу»? Вы тоже полезное дело делаете, благодаря вам дети музыке учатся, искусство постигают!

– Постигают-то они искусство с преподавателями по специальности, – сказал музыкант. – А я так, концертмейстер… Играю что скажут, да и всё. Никого и не учу толком ничему. Нет во мне педагогической жилки… Вот и мальчик ваш на меня всё дуется.

– Славик, ну что с тобой такое? – покачала головой мама. – Человек к нам со всем добром, общается, отвлекает от мыслей… 

Слава молчал, насупившись. И я молчал, конечно. Вроде бы и как обычно, а так-то – и за компанию. Поддержать хозяина. Мне тоже этот музыкант не шибко нравился своей болтовнёй, хотя на губной гармошке он и правда хорошо играл.

– В общем, один я, да, – грустно повторил музыкант, и покосился на маму. 

И мама снова поправила причёску.

– И прямо никогда и не были женаты? – спросила.

– Никогда. Сами понимаете: богемная жизнь, всё вот это… Я же не только в музыкальной школе, я и в ресторанах подрабатывал, и в театре, а там публика такая, знаете, специфическая. Не любят там обязательств. Вот и я семьёй не обзавёлся.

– Очень жаль, – вздохнула мама. – А у нас вот, видите, такая была семья счастливая, и всё вдруг раз – и в одночасье…

– Ну, вы-то не виноваты никто! – перебил музыкант. – Так уж сложилось, что… – и кивнул на стену, и тут же снова за стеной грохнуло, как по команде, и снова все подпрыгнули, и Слава подпрыгнул со мной на руках.

– Да, – тихо согласилась мама. – Мы не виноваты… И вот сидим тут со Славой, и неизвестно, сколько ещё сидеть… И хорошо ещё, что нашли это место, забежали вовремя… А то бы… А муж там остался… И бабушку Славика, его маму, забрали отсюда на скорой… И непонятно, где они, что с ними, живы ли… Ничего непонятно… Ничего… – И мама опустила голову, и тихо заплакала.

Музыкант растерянно посмотрел на нас со Славой, потом стал бормотать маме:

– Успокойтесь, пожалуйста, всё будет хорошо, я чувствую! У нас, творческих людей, интуиция знаете как развита? Всё будет хорошо!

Но мама плакала, и не только от неизвестности, от страха и тоски, но и оттого, что – стала немного кокетничать с этим совсем чужим человеком, по случайности оказавшимся рядом, и ей было стыдно. Перед мужем, перед Славой, перед собой… Я всё это понимал, как никто. Мне тоже знаете как стыдно было, что заигрывал с лягушкой при живой мартышке? Ну, то есть, я не заигрывал, но мартышка-то решила, что заигрывал! И это было очень неприятное чувство, как будто тебя схватили, как того белого кота Снежка-Беляша из кафе-булочной, и раскручивают за хвост, и ты не виноват в этом, конечно, но ведь – не было бы у тебя хвоста, не за что было бы и раскручивать! Значит, есть хвост – терпи!..

Музыкант утешал маму, всё бормотал, и мама потихоньку утешалась, кажется. И Слава, так за неё переживавший, тоже успокаивался – от того, что успокаивалась она, и стал даже чуть меньше злиться на музыканта. 

– Галина Михайловна… Она была чудесной воспитательницей, – бормотал музыкант. – И губную гармошку подарила, и вот эта гармошка со мной по жизни, даже здесь! Представляете: продукты не взял, вещи не взял, когда сюда бежал – а гармошку схватил, а как же! В память о Галине Михайловне… Хотя тоже не знаю – жива она или нет… Но вряд ли. Ей и тогда лет пятьдесят было. Сейчас уж под девяносто… Вряд ли. Тем более она потом на Крайний Север уехала, а там климат не очень… Переехала с мужем. Муж потом умер, ну, и стала там жить одна. 

Но что интересно: она всю жизнь продолжала писать нам письма! Представляете? Тем, кто к ней в группу ходил! Не всем, конечно, нас много у неё было, но – самым таким… Как сказать… Любимчикам, простите за нескромность…

(И этот «простите за нескромность!», удивился я. Откуда они все знают моё выражение?!)

– Вы были любимчиком… Не удивляюсь, – тихо говорила мама, утирая глаза.

– Просто я хорошо пел, играл на инструментах немного уже тогда… На утренниках меня использовали постоянно. А то ещё – поставят мне стул по центру группы, детей на стульчики вокруг рассаживают – и я им рассказываю что-нибудь… Какую-нибудь сказку, или фильм… Всё запоминал, понимаете, как губка впитывал… Ну, видите – всегда любил поболтать, м-да… Рассказываю, значит, а дети слушают. А воспитатель отдыхает. Так что любили меня. И Лидия Яковлевна любила, хоть и сильно строгая была. И Галина Михайловна. Вот и письма мне писала. Как дела, спрашивала, как учёба…

В первом классе когда учился, приходила в школу, навещала нас с Ниной Гончаровой – мы с Ниной и в группу к ней ходили, и в школе в один класс попали.

– Как мы с Аликом Мухиным прямо, – тихо сказал Слава.

– Да, точно, – улыбнулся музыкант. – И вот она к нам приходила, оценками интересовалась. Я сперва ещё более-менее учился, это потом совсем сполз… Но и тогда двойки бывали. И вот говоришь ей: «Галина Михайловна, вот, двойку получил вчера». И прямо видишь, как расстраивается человек. Искренне. За меня ей обидно, понимаете? И так со всеми у неё было.    

 А потом она уехала, да, на Крайний Север, муж был военный, и перевели туда служить, и стала нам письма писать. 

– По Интернету? – спросил Слава.

– Тогда ещё не было у нас Интернета даже близко! – воскликнул музыкант. – Обычные, бумажные письма. На дни рождения если – с открыткой обязательно. Или, там, на Новый год, или на Первое сентября. Иногда письма долго шли – всё-таки далеко… И отвечали ей не все из наших, кому она писала… Той же Нине Гончаровой, Боре Ломшакову, Оксане Циглер… Ну, и мне… И вот они сперва ей отвечали быстро, потом всё дольше и дольше, когда уже в последних классах ни до чего было – экзамены, первая любовь, всё такое… 

И, наконец, так понял – только я и остался её, так сказать, корреспондентом. Ну, она мне всё писала, рассказывала, когда муж умер, что – вот, живёт одна, в пустой квартире, тяжело… Воспоминания… Ведь почти сорок лет вместе прожили. Всякое, конечно, бывало, но в целом-то жалко. И тяжко. Когда сорок лет человек рядом с тобой всё время, а потом – раз, и нет его. А ты – остался. И как хочешь, так и живи. Она на пенсии давно уж была, но, чтоб дома от тоски совсем худо не стало, устроилась в газетный киоск работать. Продавала конверты всякие, журналы, открытки, «сопутствующие товары», как она их называла…

И открытки мне уже в каждом письме стала высылать. Купит на работе у себя же – и шлёт. Весной – всякие цветы, природу там… Зимой – снежные пейзажи, Деда Мороза, конечно… Летом – морские разные просторы… Много открыток. Я не сохранил ничего, дурак. С этими переездами своими вечными… Как перекати-поле, ей-богу, всю жизнь… В итоге сюда вот и прикатился, м-да… Но – всё будет хорошо, обязательно, это я не к тому!

Я к тому, что – много-много лет переписывались мы с ней. Когда уж никто не отвечал, только я и старался по старой памяти. Я ведь понимал: она там совсем одна, ей грустно, она скучает и по группе нашей, и по городу нашему, и по мужу, конечно… Потому и писал. Хотя, конечно, ничего особо плохого старался ей не рассказывать. Ни про то, как бедно живу, ни какие на работе проблемы, ни вообще… Жалко её было. Просто писал ей про город, про то, какой дом снесли, какой построили, как озеро наше в парке льдом затянуло зимой. А летом оно растаяло, и вот, Галина Михайловна, я гуляю в нашем парке возле озера, шлю вам фото…

– Вы что ж, и фото специально для неё распечатывали? – с уважением спросила мама.

– Ну да.

– Знаете… – серьёзно сказала мама, пряча глаза. – Вы – очень хороший человек. Простите, что я сперва этого не разглядела.

– Да где я хороший-то! – воскликнул музыкант. – Плохой! Просто жалко мне её было. Всё-таки воспитывала меня, пять лет я к ней в садик ходил. А, как мама моя умерла, так тем более – с кем мне ещё говорить было? Вот и писал, как-то абстрактно, а она отвечала: «Спасибо за письмо, рада была получить, как всегда! У меня всё по-старому, только с ногами всё хуже, хожу с трудом, вены… До киоска полчаса иду, а он в двух шагах от дома. И назад потом час. Потому что насидишься – и встать трудно потом, тем более ходить… Спасибо, дорогой, что не забываешь, я пишу ребятам, но что-то совсем отвечать перестали. 

Ты, если их увидишь, так передавай от меня привет, и пиши, как они там – Ниночка Гончарова, Оксаночка Циглер, Боренька Ломшаков, кто там ещё у нас был… Артёмка Бонацкий. У него тоже мама умерла, он писал в последний раз, пару лет назад… Помните своих мам, дорогие, не забывайте на могилки ходить, убираться там… У меня вот деток нет, не дал Господь, вот я и одна теперь на старости лет, и никому не нужна. Разве что нескольким старичкам, которые газеты покупают у меня в киоске, но и их с каждым месяцем всё меньше становится, сам понимаешь: возраст. Хотя есть и бойкие довольно. Неловко писать, но один мне даже замуж предлагал…»

Музыкант сонно бормочет, вспоминая, что писала Галина Михайловна, и вот – я вижу её. Никогда не видел, а тут прямо понял, что это она: вошла тихонько, даже дверь не заскрипела, вошла, остановилась на пороге, тяжело дыша: вены…

Постояла, всматриваясь в полутьму. Увидела нас, улыбнулась, медленно-медленно пошла к нам…

Никто не видел Галину Михайловну, да, это только мы, игрушки, видим всех: и кто здесь, и кто далеко. И кто есть, а кого и вовсе не существует. И кто жив, и кого уже нет на Земле. Только мы всех видим. 

Те, кого нет, часто приходят, когда о них вспоминают.  Вот музыкант вспоминал о воспитательнице, она и пришла. Тяжело дыша, прислонилась к стене рядом с нами, и стала медленно садиться… Я так хотел помочь ей, но боялся потревожить Славу. 

Наконец, она села, и ещё долго, долго тяжело дышала, и вытирала лоб в морщинах, лоб, покрывшийся испариной… Музыкант задремал. И мама, кажется, задремала. И во сне прислонилась к плечу музыканта. А Слава не спал. Он смотрел на маму с тревогой и обидой, и теребил мою лапу.

– Да, я говорю, один старичок замуж мне предлагал, как тебе это понравится, дорогой? – чуть задыхаясь, тихо проговорила Галина Михайловна, и повернулась ко мне. 

– Мне это нравится, – тихо-тихо ответил я.

– А мне не очень, – смущённо улыбнулась она. – Ну подумай сам: какая из меня на старости лет жена? Помирать скоро.

– Поживёте ещё… – шептал я.

– Да уж, пожила уж, – всё улыбалась воспитательница. И было в её улыбке что-то очень тёплое, и вместе с тем очень печальное.

– Но всё-таки забавно. Получается, понравилась я ему? – размышляла Галина Михайловна. – Пришёл, понимаешь, свою газету покупать, как обычно, и вдруг говорит…

Тут снова грохнуло за стеной. Все проснулись, подскочили, Галина Михайловна приложила палец к губам, и я невидимо кивнул ей. 

Я вам нарисую её, пока все снова пытаются заснуть. Вот она, старенькая, тяжело ходящая, добрая-предобрая, тёплая и печальная… И вот она улыбается, вспоминая влюблённого в неё старичка.

Все потихоньку снова задремали, и даже Слава, чуть вздрагивая во сне, и тогда Галина Михайловна снова тихо начала говорить.

                 Глава 14. Как сватался старичок  

                 Что говорила Галина Михайловна.         

– Да, вот я днём работаю в киоске, продаю газеты, открытки да конверты. Хотя бумажные письма теперь редко пишут… Но пишут, бывает. Пожилым родственникам, например. Или, вот, мне, старой воспитательнице… Мне, правда, почти никто уже не пишет, но я не обижаюсь: у всех свои дела, заботы, горести… Невозможно же вечно меня помнить. Тем более у меня компьютера даже нет. А все по компьютеру сейчас пишут. А письмо – это надо сперва конверт купить, потом марку наклеить, потом ещё сходить отправить… Хлопотно. Я понимаю. Это мне делать нечего – ни детей, ни внуков… Отработаю днём – и плетусь домой, телевизор смотреть… Но в телевизоре только кричат, ругаются всё, то друг на друга, то на Америку…

И я выключаю телевизор. И просто сижу, смотрю в окно. Газет не читаю, хотя мне их даже бесплатно начальство иногда брать разрешает. Но зрение уже не то. Глаза устают быстро. Да и в газетах ведь тоже – все кричат, кричат…

А я так скучаю по своему садику. Там детки тоже, конечно, кричали, но деткам простительно. Маленькие же. Да и вообще, дети – хорошие. Вот так сижу у окна, и думаю: как из таких хороших детей получаются такие ужасные взрослые? Вроде одни и те же книжки мы всем читали, про добро говорили, про понимание, учили любить и беречь и друг друга, и мир… А вот поди ж ты.

Вот так смотрю в окно, а за окном – снег… Крайний Север, дорого́й, сам понимаешь… За окном – снег, и деревца низенькие-низенькие, и собака по двору бегает старая, Альмой зовут… И мусорка, треснутая сбоку, из трещины мусор вываливается… А больше и ничего. 

И всплакну, бывает, как вспомню свой город, и деток своих садиковских, и мужа, что уж… Жили по-разному мы с ним, всякое бывало, однако – сорок лет корова языком не слизнёт, как говорится… А на могилу к нему и не хожу уже: тяжело ходить… И пла́чу, что один он там тоже – думает, небось: бросила ты меня, старуха. А я бы и рада, да – но́ги…

Ну, и чтобы мысли эти отогнать, сажусь писать письмо. Музыканту моему, любимчику. Привет, мол, как поживаешь? Как там губная гармошка? Действует ещё? Играешь? Рада за твои успехи: концертмейстер – это прекрасная работа и благородная. Тем более в музыкальной школе. Дети – наше всё, сам знаешь… Только сильно строгим с ними не будь, пожалуйста. Неприятно это. Вот Лидия Яковлевна, сменщица моя в садике, суровая женщина была, и вроде так и надо, а вроде – и зачем? Если кто сильно расшалится, ну, можно тогда и построже, наверное. А без повода-то – зачем всех пугать?

Так что будь мягче, дорогой. Но ты и так не больно суровый, я помню. Для человека это хорошо, а мужчине трудно в наше время с таким характером, так что желаю тебе сил и мудрости оставаться собой… 

У нас зима, она у нас и весной, собственно, и осенью, и даже летом иногда… Но сейчас зима везде, и у нас она – просто лютая. Мороз до сорока доходит в этом году, ветер до двадцати метров в секунду. Дети рады: в школу ходить не надо. То каникулы новогодние, то теперь – актировки… Это единственный плюс для детей, которые тут живут… А так-то – и климат плохой, сам понимаешь, и погода эта… Из киоска пока домой вернусь – вся насквозь промерзну. Но я не к тому, чтобы ты мне деньги там присылал на новое пальто зимнее или ещё что… Спасибо, что предлагаешь, но мне ничего не нужно! Что уж новое покупать, когда не сегодня-завтра рядом с мужем лягу… Много ли надо старой вдове? А вот старому вдовцу…

Это я про того, который сватался ко мне.

Покупает, значит, как обычно, газету, и вдруг говорит:

– Кхе-кхе.

А я уж знаю: если «кхе-кхе» – значит что-то ещё надо. Есть у него такая манера. Худющий, в чём душа держится, даже очки с носа падают, такой нос худой… И шапка у него старинная, ещё мой дедушка такую зимой носил… Ушанка рыжая.

И вот, значит, он:

– Кхе-кхе.

Я говорю:

– Что-то ещё вам, Аркадий Валерьевич? Конвертик, может?

А он всё кхе-кхекает. Я тогда:

– Заболели, может? Погодка-то… Бегите домой. 

А он:

– Кхе-кхе.

Я уж не знаю, чего и думать. И опять:

– Всё-таки, может, конвертик? Внучке давно писали?

– Да ну её, внучку, – машет рукой. – Забыла меня вообще, полгода уж не отвечает. 

– Они сейчас по компьютеру все пишут. Бумажные-то хлопотно…

– Нам, старикам, не хлопотно, а им – хлопотно! – сердится Аркадий Валерьич. Потом покосился на меня, и опять:

– Кхе-кхе.

Я говорю:

– Аркадий Валерьич, да вы не стесняйтесь, говорите, чего хотели. А то мне скоро уж закрываться. А надо ещё до дому дойти, а с моими-то ногами, да по морозу и в темноте… То ещё приключение.

– Я… это… Могу проводить, – вдруг говорит.

Я удивилась:

– Зачем? Вы сами-то где живёте?

– А неважно, – говорит, – где я живу. У нас город маленький, три двора, два дома…  Дойду. Мне бы вас проводить, – повторяет загадочно.

Я совсем растерялась, не знаю, что и ответить.  А молчать тоже неловко. Ну, я говорю в шутку:

– Надо же, Аркадий Валерьич, а вы, оказывается, кавалер!

Думала, он посмеётся, а он покраснел, и опять:

– Кхе-кхе.

– Хм, – говорю я. – Ну ладно, подождите тогда меня немножко, я сейчас…

– А можно я зайду куда-нибудь пока? – спрашивает смущённо. – А то холодно. А вы за мной зайдите, как освободитесь. И вместе пойдём тогда.

– Хорошо, а куда зайти-то? – спрашиваю. 

– Ну… Давайте в «Соки-воды» через дорогу… Там стульчики есть. Посижу. 

В общем, зашла я за ним потом в эти «Соки-воды». Увидел он меня, закашлялся, чуть сок на себя не пролил томатный.

Я ему:

– Аркадий Валерьич, да вы посидите ещё, может? А я пойду. Не надо меня провожать, я живу-то в двух шагах. Просто хожу медленно.

– Да нет, – говорит. – Пойдёмте. Или… может, хотите, чтоб угостил вас чем тут?

А глаза такие жалобные у него, и так смотрит, что понимаю: сейчас снова будет «кхе-кхе». Ну, думаю, что-то случилось у человека. Не до угощений ему. Пойдём уж, думаю.

И пошли. Идём, значит, а – темно, мороз, ветер в воротник задувает, всё как полагается … Иду, молчу, и он молчит рядом, а я думаю: вот, законопатил меня муж, покойник, сюда, а сам помер. А мне теперь мёрзни. Ещё и с этим странным Аркадием Валерьичем. Чего ему от меня надо?.. И тут меня осенило: в долг хочет попросить! У меня-то, как у вдовы военного, льготы, да к тому же живу одна, а у него всё-таки внучка, сын непутёвый, бедный Аркадий Валерьич им даже с пенсии деньги шлёт… Думаю: совсем загибается старик, на лекарства, может, не хватает, вот и хочет попросить, а стесняется. Гордость и прочее. Конечно, как я сразу не догадалась! Вот и в «Соках-водах» он потому так жалобно смотрел: боялся, вдруг я и правда захочу угоститься, а он последние деньги на газету да на сок томатный потратил?  

Ну, остановились мы у моего подъезда, я ему и говорю:

– Аркадий Валерьич, давайте уж на морозе стоять не будем. Как я всё понимаю, то и дам вам денег. Вы скажите, сколько.

Он опять как закашляется, аж ушанка трясётся, и давай рукой махать – мол, нет, нет!

Я ему:

– Да ладно вам, я же не в долг! Я так, по дружбе. Я уж сколько вас знаю. Третий год у меня то газету, то конвертик покупаете… Болтаем, бывает. Что ж я, не понимаю. Берите так! Много, наверное, не смогу дать, извините, но на лекарства должно хватить! Пойдёмте тогда ко мне, у меня деньги-то дома…

А он всё машет и кашляет.

Я уж вообще не знаю, чего думать. Говорю строго, ну, как воспитательница уже:

– Аркадий Валерьич, вы меня пугаете. Говорите, что нужно! Может, вам скорую?

– Нет! – пищит. У него голос от кашля совсем сорвался. – Нет! Погодите, дайте сказать! Я скажу… Погодите… 

– Ну ладно, – говорю. – Погодю. Только вы быстрей, если можно. Холодно, и стоять тяжело на ногах. 

– Ох! – пищит. – Я вас ещё и заморозил, простите! Кхе-кхе.

Откашлялся наконец, и вдруг – за руку меня берёт, представляешь?

Я:

– Вы что?!

А он:

– Уважаемая… Дорогая Галина Михайловна. Я давно хотел вам сказать. Видите ли… Я – вдовец. Вы тоже. Ну, в смысле, вы не вдовец, а вдова, конечно, извините… Слова путаются, нервничаю…

– Да вы не нервничайте, Аркадий Валерьич, – говорю. А сама вся похолодела. Но на этот раз не от мороза, а от того, что, наконец, поняла.

– Вот я и говорю: люди мы давно одинокие, пожилые. Вам одной плохо, мне одному ещё хуже…

– Так внучка и сын же, – говорю тихо.

Он опять рукой: 

– А-а… Сами знаете, двести лет я им не сдался. Вот и говорю: давайте, что ли, того… Ну…

– Что, Аркадий Валерьевич?..

– Кхе-кхе.

– «Кхе-кхе» – это я понимаю. А что давайте-то?

– Ну… По… поженимся, давайте. – Тут он испугался, наверное, что я что-нибудь отвечу не то, и быстро затараторил, срываясь на писк. – Сколько уж нам осталось, извините? А так – хоть вместе век доживём. У меня вот – лёгкие, сами видите… Сколько мне ещё? У вас, извините, ноги… Ну, я не к тому, что вы скоро того. Но всё-таки… А так бы – вместе. Хотите – у меня будем жить? Моя квартирка, правда, маленькая совсем, у вас побольше, вы ж за военным были, извините. Но всё-таки, если что, можно и у меня. А вашу, например, продать, и эти деньги на похороны отложить. И похоронят нас как человеков хоть…

И он всё держал мою руку в своей, и всё говорил и говорил, а голос всё срывался, срывался, и, наконец, он снова страшно закашлялся. Кашлял и махал одной рукой, а другой всё сжимал мою в варежке…  

А я смотрела на него, и мне было его очень жалко, и я понимала, что он совсем уж не жилец, но, даже если бы и жилец – ну какое «замуж» в нашем возрасте? Но надо было что-то ответить, а ответить было страшно, и я спросила:

– А я… Я что, Аркадий Валерьич… Я вам… нравлюсь?

И он покраснел, аж сквозь белую бороду краснота проступила, и прохрипел совсем сорвавшимся голосом:

– Нравитесь, Галина Михайловна… – И медленно, с ужасом стал поднимать глаза, и не спрашивал ничего, но глаза кричали: «А я – вам?..»

Но я не могла ему врать. Никогда этого не умела. И, даже если пыталась, ничего не получалось. В садике, бывало, Лидия Яковлевна деток пугает: мол, кто завтрак не съест – отведу в ясли! Будете там с маленькими! Чушь, конечно, и нельзя так… Но вот – ей бедные дети верили. А когда я пыталась подобным образом как-нибудь припугнуть – мол, в ясли отправлю, или, там, в угол поставлю… Дети только смеялись. Потому что я не умею не только врать, но и пугать. Тем более детей. Я же понимаю, что это плохо – врать и пугать. Вот и не получается, даже если пробую. А обманывать детей и стариков – вообще последнее дело. Как же я совру Аркадию Валерьичу?.. Хотя – а вдруг моя правда его убьёт? Он и так еле живой уже. Так бы, может, хоть последние полгодика-годик прожил бы счастливо… 

В общем, он всё глазами бегал исподлобья – то на меня смотрел, то в снег, то на чёрное небо с одной-единственной звёздочкой полярной…

И я так ничего и не решилась сказать. Он сам сказал, наконец:

– Кхе-кхе… Всё понятно. Извините меня, дурака старого. Забыли. Не было этого разговора.

Выпустил мою руку из своей, повернулся – и быстро, ну, насколько мог, пошёл прочь в темноту. 

И я смотрела на его удаляющуюся худющую спину в длинном чёрном пальто, и на рыжую шапку-ушанку, которая тряслась на его голове в такт кашлю… Он уходил, опустив голову в ушанке, и кашлял, он уходил, и чёрная спина постепенно проваливалась в чёрную темноту нашей полярной зимы, в её мороз и вьюгу… Он уходил, и кашлял, и хромал, и всё-таки шёл и шёл вперёд, не оглядываясь, и снег медленно и печально хрустел в такт его слабым шагам.

И я вдруг крикнула:

– Аркадий Валерьич!

Он не услышал, наверное, из-за воя метели, а, может, и услышал, да не стал оборачиваться.

Но я снова крикнула, погромче:

– Аркадий Валерьич!

Но он всё уходил.

И тогда я побежала за ним, и тут же вспомнила, что не могу бежать, что и хожу-то с трудом, но вспомнила поздно – потому что уже упала! Свалилась прямо в сугроб, спиной, и не смогла встать, не было сил, и только кричала, повернув голову туда, куда он уходил:

– Аркадий Валерьи-и-ич!

А потом я, кажется, потеряла сознание. Потому что он вдруг как-то моментально оказался рядом. Не мог же он так быстро вернуться. Значит, я отключалась… И вот, он обхватил меня за плечи, и пытался вытянуть из сугроба, и сипел:

– Галина Михайловна, погодите, милая, сейчас, я сейчас вас вытащу, не бойтесь, всё будет хорошо, кхе-кхе…

И кашлял, и пытался поднять меня, и снова кашлял и махал одной рукой, а второй не отпускал меня и всё тянул и тянул из сугроба… И, наконец, тоже упал. И мы лежали рядом в сугробе, и не могли встать, не было сил, и метель ещё в лица… И он пропищал:

– Не бойтесь, сейчас я покричу, и нас услышат… Из дома вашего кто-нибудь должен услышать… 

И он попробовал покричать, и, конечно, тут же закашлялся, да у него и без кашля голос еле слышный уже был.

И тогда решила кричать я, но тут поняла, что мне – стыдно. Стыдно кричать и звать на помощь, а, главное, непонятно, что в таких случаях кричат: помогите? Поднимите? В общем, оказалось, что я тоже не могу кричать.

И так бы мы, может, и лежали, и к утру околели, но тут вдруг зазвонил телефон: оказывается, у него был телефон, он выпал из кармана пальто при падении, наверное. Лежал рядом на снегу.  

– Ох, телефон, я и забыл, – просипел он.

Дрожащей рукой дотянулся, взял…

– Алё! Да, я… Что? Да вот, упали мы… Лежим, встать не можем… А ты как? «Кто это «мы»? Ну, я, и… Галина Михайловна, из киоска. Да… А ты как?

– Аркадий Валерьич! – крикнула я. – Вызовите спасателей, раз у вас телефон есть!

– Что? Минутку, – сказал Аркадий Валерьич в трубку, и мне: – Внучка с Днём влюбленных поздравляет… Юмористка… 

– Спасателей вызовите! – крикнула я снова. –А внучке спасибо!

 – Да, и внучка тоже говорит, что спасателей надо вызвать… Какой там номер? Сто двенадцать? Сейчас наберу… Ах, ч-чёрт, пальцы не слушаются, замёрз… – И снова в телефон: – Что? Сама вызовешь? Адрес надо? Галина Михайловна, какой у вас адрес? – просипел уже почти неслышно.        

В общем, спасли нас. И, конечно, я Аркадия Валерьича так сразу не отпустила. Он уж совсем плох был. Пошли мы с ним ко мне, набрала ему ванну горячую, чаем напоила с мёдом… Ну, утром я в киоск пошла, на работу, а он остался. Лечиться. Чай с медом пить. И вот пишу тебе письмо из киоска, сейчас пойду домой, а там – он. Ну, и решим уж – может, и правда вместе доживать будем. Можно и в моей квартире, она попросторней, зачем продавать-то ради денег на похороны? Что мы, короли какие, чтоб задорого хорониться? Нам без разницы, как. Всё равно никто навещать на кладбище не будет… Посмотрим, одним словом. 

Вот, пишу тебе письмо, а как что решим с Аркадием Валерьичем – непременно опять напишу. Сообщу. Смешно, конечно: бабка на старости лет замуж собралась… Ну ничего. Кому какое дело. А мне его правда жалко. Пусть хоть остаток дней в заботе поживёт, с чаем да с мёдом…

Пиши, дорогой. Губную гармошку, подарок мой, не забывай. Играй – и вспоминай Галину Михайловну, воспитательницу.  И всем привет передавай, кого увидишь из деток. Пусть не пишут, главное, чтобы помнили… Боре Ломшакову, и Нине Гончаровой, и Артёму Бонацкому, и Оксане Циглер… И Лёне Морсакову. Всем передавай, дорогой. 

Твоя Галина Михайловна.

Галина Михайловна замолчала, повернула голову к двери – в щель пробивалась полоска света. Наступило утро. Я посмотрел на неё, она на меня – и снова приложила палец к губам, и я снова незаметно кивнул. 

Медленно, тяжело дыша, поднялась, медленно пошла к двери, открыла её, но никто этого не заметил, кроме меня. Открыла, обернулась…

– Береги мальчика, ленивец, – сказала тихо и серьёзно. – Береги его. Кто, если не мы – воспитатели да игрушки… Кто, если не мы.

– Буду беречь, – без слов ответил я. – Обещаю.

А потом все проснулись, и музыкант тоже, и мама за завтраком спросила его:

– А что воспитательница ваша? Неужели до сих пор переписываетесь?

– Нет, – грустно сказал музыкант. – Последнее письмо где-то года три-четыре назад от неё пришло. Рассказывала, как старичок какой-то к ней посватался, и в снег они там что-то упали, чуть не замёрзли насмерть, чудом спаслись… Ну, и она его у себя дома оставила отогреваться, сама пошла на работу в киоск… Так письмо и закончила. Мол, сегодня вечером решим со старичком, съедемся или нет. Я долго не отвечал – замотался, праздники, ресторан, школа, ещё репетиторством подрабатывать стал, как квартплату повысили… Ну, и ответ поэтому только летом написал, заодно с днём рожденья её поздравил, у неё в июне… А ответа уже не пришло. Так и не знаю, чем там со старичком кончилось… Это как с отцом моим: то ли жив, то ли нет, и поди выясни.

– А если поехать в тот город, где она? Адрес же есть на конверте? – спросил Слава.

– Может, когда-нибудь, когда всё это кончится… – пробормотал музыкант. – Хотя – путь неблизкий, ехать трое суток. И что вот – приеду, а она умерла, скажут. Или не умерла, но обиделась, что я так долго отвечал, и решила больше не писать… Но она вроде даже на тех, кто вообще не писал, не обижалась, наоборот – приветы им просила передавать… Так что, скорее всего, умерла, конечно… Но пока точно этого не знаю – вроде как и жива. И отец вроде как жив. И все вроде как живы, про кого точно не знаю… Может, так и лучше, а?

Слава пожал плечами.

Мама громко всхлипнула. 

– Ой, простите! – испугался музыкант. – Что ж я болтун такой! Вот теперь о муже вам невольно напомнил… Всё будет хорошо, я чувствую, у меня интуиция!

И он взял мамину руку в свою.

И Слава отвёл глаза, но тихо сказал мне:

– Я на него уже не так обижаюсь. Когда так плохо – должен же кто-то быть рядом. Вот как воспитательница у старичка. Или как ты у меня. Пусть пока у мамы будет музыкант. Просто рядом. А потом папа найдётся, и всё будет хорошо, правда?

– Правда, – ответил я, но он меня не услышал, конечно. Я просто смотрел на него, а он на меня. И сжимал меня всё крепче.

А я нарисую вам Галину Михайловну и Аркадия Валерьевича. Вот они стоят в снегу, в метель и в мороз, стоят, и он держит её за руку.

Глава 15. Как львёнок висел 

– Мы работали в «капусте». 

– Как это? – удивляется Слава.

– Ну, это так называлось тогда, – объясняет пожилая женщина с глазами навыкате. Слава её даже испугался сперва, когда она только вбежала. Эти глаза, и голос такой громкий, почти крик:

– Господи, господи, неужели это всё не снится!

– Не снится… – пробасил усатый парень.

– Вы давно тут все? – кричала женщина. 

– Не считали, – проворчал кто-то.

– Что же это такое, о господи, что же это такое? Куда мне сесть? Где место? – громко причитала женщина, и Славина мама тогда ей сказала:

– Идите к нам.

И женщина к нам подскочила, и плюхнулась рядом. И Слава чуть отодвинулся: всё боялся её крика и глаз.

Женщина подняла голову, и стала быстро шевелить губами – наверное, молилась…

И Слава тогда шёпотом спросил у мамы:

– А почему у неё такие глаза?

– Какие?

– Ну… странные такие.

– Тише, – испугалась мама. – Болезнь у неё. Зоб называется. 

– Это как – зоб? – шептал Слава.

– Что-то с щитовидкой, – прошептала в ответ мама.

– А что такое щитовидка?

– Не могу объяснить, я не врач же, – чуть раздражённо шептала мама. – Но болезнь тяжёлая, вроде. И на гормональный фон влияет, и на настроение… Вот она и нервная такая.

– Так мы тут все нервные теперь, – шептал в ответ Слава.

– Ох… – совсем растерялась мама. – Объясните вы ему! – попросила музыканта.

– Мы нервные – по делу, а она – по жизни, – прошептал Славе музыкант.

Потом женщина перестала молиться и заплакала. Беззвучно, и даже, кажется, без слёз. Просто сидела, закусив губу, и по лицу было видно, что плачет… Ну, потом отошла немного, все её угощали, кто чем, и разговаривали с ней, спрашивали, кто у неё там, снаружи, остался… И она ответила: сын.

– А сколько ему? – пробасил усатый.

– Двадцать семь, – вздохнула женщина.

– О, ну это большой уже мальчик! – усмехнулся кто-то.

– Для вас большой, для вас! – снова закричала женщина. – А для меня он всегда – ребёнок! Маленький, глупый, беспомощный ребёнок! Как он там один теперь? Ведь высунется из дома, как пить дать! Или дом рухнет, а он – там… О господи! – и снова заплакала без слёз.

Все снова стали принялись её утешать, а музыкант даже сказал:

– Хотите, я вам на губной гармошке сыграю?

Женщина яростно сверкнула круглыми глазами:

– Не надо мне на гармошке!

– Ну, извините, – смутился музыкант. – Рояль я не захватил…

Вокруг осторожно захихикали. 

– Смешно вам? – кричала женщина, скалясь, как раненый зверь. – Вы видите эти зубы? Они гниют! И грудь гниёт, могу показать! И вот это, вот это… – она тыкала себя в шею. – Скоро это меня задушит! И сын останется совсем один, а он ведь и правда как ребёнок! Мало мне всего, что творилось в моей жизни – так ещё и вот это! – и она трагически указала за стену, и там снова грохнуло.

– Всем плохо, поймите, – как можно спокойней сказал музыкант. – Давайте держаться, женщина, а?

– Сам и держись!

– Я и держусь…

– Что ты вообще тут расселся? Тут и без тебя места мало!

– Простите, но я раньше вас это место занял, – улыбнулся музыкант, и мама тоже улыбнулась смущённо.

– А уступать пожилым не учили? – огрызнулась женщина.

– Вы идите пока к себе тогда, может? – мягко предложила мама музыканту. – Пусть человек успокоится…

Музыкант чуть скривился, потом грустно посмотрел на маму, на Славу и даже на меня, встал и пошёл в свой дальний угол. Сел там, обхватив колени.

А потом женщина совсем успокоилась. Приняла таблетки какие-то – вытряхнула из пузырька на ладошку, проглотила, запила водой из маминой бутылки… И постепенно сердитое лицо её посветлело, и даже круглые глаза какие-то добрые стали, как у старой совы. И Слава сказал:

– А у меня есть игрушка, в пуфике… Сова резиновая. Маленькая такая, прикольная.

– Слава! – испугалась мама. 

– А чего? – испугался Слава: до него тоже дошло, почему вспомнилось про сову.

– Всё хорошо, – улыбнулась женщина. – Меня даже детишки во дворе совой дразнят! Я не обижаюсь. Что поделать, такая болезнь! Всё нервы! А раньше я красивая была.

– Вы и сейчас… – поспешно сказала мама.

– Да ладно, не смешите, – хмыкнула женщина. – Вот раньше – да. И поклонников у меня было хоть отбавляй, а сын всё равно без отца рос! Ваш тоже, наверное? 

– Нет, что вы! – воскликнула мама. – У нас с мужем всё хорошо. Просто он… пропал. Мы не знаем что с ним…

– Ох, простите меня, я такая бестактная! – снова крикнула женщина-сова. – Простите… Это всё нервы!

– Ничего…

– Твой папа найдётся, ты слышишь? – закричала женщина Славе. – Найдётся непременно, даже не сомневайся!

– Я не сомневаюсь, – неуверенно ответил Слава, машинально теребя меня за ухо.

– А кто это у тебя? – улыбнулась женщина, вглядываясь в меня в полутьме, и её круглые глаза стали ещё больше. «Интересно, а женщина-сова видит в темноте так же хорошо, как обычная сова?» – подумал я, и тоже устыдился своих мыслей.  

– Зайчик? – спросила женщина, и я понял: нет, не так же хорошо видит. 

– Это ленивец, – привычно поправил Слава.

– Ленивец? – удивилась женщина. – Надо же, никогда их не видела. Правда, в театре у нас спектакль помню, там как раз ленивец был – Лёня звали. А твоего как зовут?

– Никак…

– Это плохо! – строго сказала женщина. – У всех должно быть имя. Даже у ленивцев!

«Надо же, какая деловая, – подумал я. – Ну-ну».

– А вы в театре работаете? – с уважением спросила мама.

– Работала, – кивнула женщина. – На пенсии уже. По здоровью, и в целом. С новым режиссёром не сошлись характерами.

– А что ленивец Лёня? – спросил Слава. Да, мне тоже было интересно, что ленивец.

– А, да это спектакль у нас был, «Таинственный гиппопотам» назывался. Там бегемотик Боря искал друга львёнку Лёве. Им умный жираф Жора сказал, что лучший друг – это гиппопотам. Вот они его и искали.

– Так гиппопотам и бегемот – это же одно и то же? – удивился Слава. 

– Конечно! – улыбнулась женщина.

– Получается, бегемотик сам себя искал, что ли?

– Ну да, в этом и смысл! – радостно крикнула женщина. – Они с львёнком не знали, что бегемот Боря и есть его лучший друг! И вот он его спасал: то от крокодила Кирилла, то от удава Устина… То вот ленивец Лёня тоже плохим другом оказался!

– Ленивец – плохим другом? – изумился Слава. Да, я тоже не понял, как это. Мы же лапочки, простите за нескромность.

– Ну вот так! Он ему сказал: хочешь быть другом – виси рядом со мной, больше ничего не делай! Львёнок повисел-повисел, потом ему скучно стало, говорит ленивцу: помоги спуститься… А тому даже помочь лень! Лёва ему тогда: «Ах, так? Не хочу я тогда с тобой дружить!» А ленивец ему: «Ну и пожалуйста, я и сам не хочу с тобой дружить, мне лень, посплю-ка я лучше…»

– И как же львёнок спустился тогда? – спросил Слава.

– Так вот же, бегемотик Боря ему и помог! Лёва звал на помощь, Боря услышал и прибежал!

– И что, львёнок всё равно не понял, что лучший его друг – это бегемотик?

– В конце-то понял. В этом и смысл! – весело повторила женщина.

Она, когда про спектакль рассказывала, совсем успокоилась, я заметил. Видно, когда рассказываешь о чём-то тебе интересном – забываешь обо всём, даже о болезни, и даже о том, что вокруг.

– А вы кого там играли? – спросил Слава.

– Кролика Константина! – женщина совсем улыбчивая стала.

– Как это? – Слава снова удивился. – Кролик же – мальчик.

– Слава! – снова испугалась мама.

– Всё хорошо, – женщина рассмеялась, и смех у неё оказался тоже громким, но – хорошим каким-то, тёплым. Совсем не сердитая оказалась. – Ты же понимаешь, что в театре или, там, в кино, допустима условность! И мужские роли могут играть женщины! Особенно всяких мальчиков или животных!

– Я как-то не задумывался, – признался Слава.

– А в театре ты был? – спросила женщина.

– Не-а, – сказал Слава. – Мама работает, устаёт, папа тоже… В театр не ходим поэтому.

– Ну, а с классом? – всё надеялась женщина.

– С классом… – Слава задумался. – Да, с классом один раз ходили, я только в школу тогда пошёл. На ёлку. Там спектакль был, а потом ёлка. 

– А что за спектакль? – не отставала женщина.

– Что-то… э-э… Что-то про человечков каких-то снежных… Не помню.

– А, это уже без меня ставили – сказала женщина. – Но в целом – понравилось?

– Ничего, – вежливо сказал Слава. – Только я в Деда Мороза тогда уже не верил. Поэтому… Ну, понимал, что всё не по-настоящему.

– А Дед Мороз какой был – высокий и худой, или маленький и толстый? – с интересом спросила женщина.

Слава задумался.  

– Вроде маленький и толстый… – ответил наконец неуверенно.

– Тогда это был Шипов! – обрадовалась женщина. – Они всегда в паре играют с Михайловым. Один утренник – Дед Мороз Шипов, другой – Михайлов! 

– А высокого и худого я, кажется, тоже видел, – сказал Слава. – Он у нас в садике на утреннике Дедом Морозом был. Бороду ещё никак не мог завязать, мы с Аликом Мухиным увидели это, и я сразу перестал верить в Деда Мороза.

– А Алик? – спросила женщина.

– А Алик – не перестал: ему Анна Лукинична сказала, что Дед Мороз всё равно существует, просто он артистов вместо себя присылает, потому что сам везде не успевает, – объяснил Слава. 

– Ну ведь так и есть! – в круглых глазах женщины плясали искорки. – Почему ты-то в это не поверил?

– Если Дед Мороз – волшебник, то должен успевать везде, – твёрдо сказал Слава. –А если помощников присылает – так они нормальные должны быть, чтоб хотя бы бороду привязывать умели, – повторил недавнее. – Значит, или он никакой не волшебник, а обычный дед, или его вообще не существует.

– Какой умный ребёнок! – восхитилась женщина. И повернулась к маме: – Как он у вас мыслит оригинально! 

–  Спасибо, – улыбнулась грустная, но и гордая мама. – Я вот подумала сейчас: вокруг – сплошь творческие люди. И музыкант (она показала головой на сидящего в дальнем углу, дремлющего головой на коленях нашего музыканта), и писатель у нас тут был, и вы вот – актриса…

– Бывшая актриса! – усмехнулась женщина.

– Но видно же, как для вас это ценно! – воскликнула мама. – Вы очень творческий человек, и до сих пор таким остаётесь, я же вижу! Так что вот, даже странно: то ли просто так совпало, что сюда попадает много творческих людей, то ли и правда их так много?

– Да все люди – творческие! – сказала женщина. – Просто не все – в искусстве. Я считаю так: любишь свою профессию, развиваешься в ней – значит, уже творческий! Вот вы, например, кто по профессии?

– Учитель, – улыбнулась мама.

– Ух ты! – обрадовалась женщина. – А что преподаёте? 

– Язык и литература.

– Так я и думала! – закричала женщина так громко, что все на неё посмотрели. Ну, просто голос такой был, наверное: актёрский, звучный. Чуть повысишь – и уже крик получается. – Вот и мальчик в вас, начитанный, умный, мыслящий! Вот и мой сынок такой же. Как он там… – и она снова приготовилась заплакать без слёз, одними большими, круглыми глазами навыкате. 

–  Я ей ухо отгрыз, – вдруг сказал Слава.

– Кому? – вздрогнула женщина.

– Ой, – сказал Слава.

Я сразу понял: он, глядя на женщину, снова вспомнил про свою резиновую сову. И нечаянно сказал про неё вслух. Но деваться было уже некуда, и Слава смущённо ответил:

– Сове… Своей резиновой.

– Слава! – в третий раз воскликнула мама. – Тебя вот хвалят, что ты – думающий, а ты опять!

– Извините, – пробормотал Слава. – Просто подумал: как она там… Я в игрушки не играю почти уже, но они же тоже там все остались, и сова…

«И мартышка», – вспомнил я, и с левой стороны груди что-то дёрнулось.

– А почему ты сове ухо отгрыз? – грустно улыбаясь, спросила женщина. 

– Ну просто… Мне когда её подарили, я был совсем маленький, а она была такая тоже маленькая, милая, прикольная вся, и уши торчали. И я её грыз за уши. Может, зубы резались… В общем, грыз, грыз, и отгрыз.

– Потрясающая история! – восхитилась женщина. 

– Извините, – снова сказал Слава, совсем смутившись.

– Так вы говорите, писатель у вас тут был? – спросила женщина маму. – А как фамилия, не помните?

– Нет, к сожаленью…

– А как выглядел?

– Ну, такой, – задумалась мама. – Худой, в очках, кепку всё в руках теребил.             

– Подождите… Белую?! – крикнула женщина так, что все подпрыгнули даже без грохота за стеной.  

– Ну да, он ещё говорил, что какую-то сказку написал, что-то про дятла Васю…

– Про дятла Федю! – завопила женщина. – Это он, он!

– Можно потише? – раздалось с разных сторон.

Женщина тогда зашептала, но и шёпот у неё был очень громкий, актёрский:

– Понимаете, это тот самый, мы его пьесу ставили, он к нам в театр приходил, давно! И он… В общем, мы любили друг друга!

– Ого, – удивилась мама.

– Да! Я его сто лет не видела! Значит, он в городе? А давно он отсюда ушёл?

– Не помню, – призналась мама. – Я тут счёт дням потеряла…

– Понимаю! – кричала женщина, тараща странные глаза. – Ну, как он? Как вообще?

– Да грустный был, конечно, как все мы, – сказала мама. – Даже рассказ свой тут оставил.

– Где?!

 Мама подала женщине листы, оставленные писателем – они так и лежали рядом – листы с рассказом, где он всё падал с лестниц разных… Женщина достала из кармана кофты очки – такие же большие и круглые, даже будто чуть навыкате, как глаза. Вытерла очки об рукав, надела – и жадно стала читать. 

Прочла буквально за минуту, бросая на пол страницу за страницей…

– Ну да, – сказала она, закончив чтение и сняв очки. – Это он. Его стиль!

– Хороший рассказ, – вежливо сказала мама.

– У него лучше был! – поморщилась актриса. – Про женщину-куклу.

– Ого, – заинтересовался Слава. – Как это – про женщину-куклу?    

– Да, он его написал под впечатлением от нашего театра! Режиссёр придумал делать спектакль с куклами – чтоб и живые актёры, и куклы – ну, и у нас целый год работала женщина одна, кукольный мастер. И вот он под впечатлением о ней и написал!

– А он… – мама замялась, и наконец решилась. – Он её полюбил, ту женщину-мастера? Поэтому вы расстались?

Женщина огромными удивлёнными глазами посмотрела на маму. И вдруг расхохоталась – и, конечно, оглушительно!

– Ха-ха-ха-ха! – хохотала она, и из круглых глаз текли такие же круглые слёзы, она утирала их, как могла, и снова хохотала.

На неё смотрели вокруг всё с большим раздражением, и, наконец, какая-то старушка не выдержала:

– Смешно тебе? – зло сказала она. – Чтоб ты сдохла!

– Да я уж, ох, я уж скоро!.. – Женщина потихоньку успокаивалась, смеялась тише, всё утирала слёзы. – Я уж скоро сдохну в любом случае… Ох. Вот вы насмешили!

– Значит, не из-за неё, – пробормотала мама. 

– Да нет, конечно, та тётка страшная была! Он потому и рассказ сочинил такой! А ушёл он от меня не к этому страшилищу, конечно! Впрочем, неважно, к кому. Важно, что написал!  

И она пересказала нам историю, написанную тем писателем, худым и с белой кепкой, пересказала по памяти, но, как она уверяла, «почти слово в слово».

Я вам перескажу тоже, как запомнил. Но сперва нарисую двух Дедов Морозов – актёров Шипова и Михайлова. И кролика Константина, которого играла та женщина, когда ещё в театре работала. Наверное, примерно так она тогда выглядела. Ну, а бегемотика, львёнка и прочих можете нарисовать сами. У вас по-любому лучше получится. 

Глава 16. Как писатель куклы испугался 

                         «Женщина-кукла».

                        (История писателя)

«Я написал пьесу-сказку. Принёс её в театр. И там мне сказали: хорошо, мы её поставим. Только вы, как автор, должны будете приходить на репетиции. У нас так принято: вдруг вам что-то не понравится, или, наоборот, понравится. Чтоб мы были в курсе, мало ли. Я согласился. И пришёл на первую репетицию. И там были взрослые артисты, и артисты-дети. А вместе с детьми пришла их руководитель. Она руководила школьным кукольным кружком.

Это режиссёр так решил, чтобы было необычно: и взрослые артисты, и дети, и куклы.

И руководительница должна была делать этих кукол вместе с детьми.

В моей пьесе не было сюжета – просто отдельные сценки, которые придумывает некий кукольник. Он их придумывает, делает кукол: маму, папу, бабушку, дедушку, детей… Он их всех будто бы делает, а потом они оживают. 

И вот – взрослых играли взрослые, а детей – дети.

Просто разные сценки. Смешные и грустные.

А в конце кукольник складывает кукол в чемодан и уносит.

И вот эта женщина-руководитель. Она была маленькая, в полосатых штанишках, в длинной розовой блузе, в круглых очках, со взбитыми белыми волосами, и с белым-белым лицом.

И она была очень нервной, всё время ругалась то на детей, то на взрослых, то на режиссёра, то даже на меня. Она говорила мне:

– Вот вы сочинили такую ерунду, а мне и детям из-за вас столько кукол делать сложных, да ещё и играть потом, а они, между прочим, не артисты!

– Ну как же не артисты, – возражал я робко. – Раз режиссёр пригласил – значит, играют как-то.

– Вот именно – «как-то»! – возмущалась кукольница. – Тут же –профессиональный театр, а они вам всю постановку запорют, ещё и кукол не сделают!

– Но, если это так, зачем же тогда вы согласились сотрудничать? – спрашивал я, недоумевая, и при этом боясь её. Я вообще боюсь, когда кричат. Особенно на меня.  

Она отвечала что-нибудь невпопад, и продолжала на всех сердиться.

На третьей репетиции она отрезала:

– Мне всё это не нравится!

– Что именно? – тревожно спросил режиссёр.

– Вообще – всё! И постановка, и особенно текст! Пьеса просто ужас!

Я совсем поник.

– Так что же вы предлагаете? – грустно поинтересовался режиссёр.

– Я всё сделаю сама! – крикнула женщина. – Сама всё напишу, и сама поставлю с детьми, вы с детьми вообще не умеете работать!

Тогда лицо режиссёра стало даже белее, чем у неё – и он закричал:

– Тогда я вас увольняю!

– Вы меня не принимали, чтоб увольнять! – завопила кукольница.

– Я с вами контракт подписывал, – кричал режиссёр. – я и расторгну!

– Я и сама отказываюсь с вами работать! – крикнула тогда кукольница. – Дети, за мной!

И её ученики – забитые, испуганные, молчащие – медленно сошли по ступенькам со сцены, положили на неё заготовки кукол, и встали рядом со своей руководительницей.

– Александр Палыч, а…  как же мы без них? Всё же на них завязано, – зашумели актёры.

– Ай, хоть вы на нервы не действуйте! – крикнул режиссёр Александр Палыч, и бросился из зала.

Ну, в общем, обычная театральная история, так понимаю. Такая ругань там сплошь и рядом. Я, конечно, сидел убитый, не знал, как себя вести, а главное – мне было очень обидно за мою пьесу. Ну почему она «просто ужас»? Ведь её же приняли для постановки. И режиссёру понравилась, и артистам… Наверное… Но я давно заметил: можно получить сто хвалебных отзывов – порадуешься да забудешь. А хоть один ругательный – не забудешь никогда!

И вот я шёл домой из театра, грустил, думал: как теперь с пьесой моей? Там же всё было завязано на куклах и на детях, а теперь… Возьмут да отменят постановку вообще!       

Дома даже поужинать не смог, так расстроился. Аппетита не было совсем. Чай выпил без сахара, и спать лёг. Но не спалось, конечно. Всё переживал, всё вспоминал, как кукольница крикнула: «Пьеса – вообще ужас!», и как она все эти дни ругалась, и как мне не хотелось идти на эти репетиции, и как было жалко её детей, и артистов, и режиссёра Александра Палыча, а больше всех, конечно – себя…

Я не мог уснуть, и решил, наконец, встать, походить… Мне, когда плохо,  надо ходить из угла в угол, ходить, ходить, пока голова не закружится, ходить – и что-то придумывать, крутить в голове: стихи, прозу, пьесы… Когда ты что-то придумываешь – тебе кажется, что ты не совсем зря живёшь, даже если это что-то никто не прочтёт никогда, никто не издаст твою книжку, не поставит твою пьесу… Да даже если издадут и поставят – кто тебя заметит в век Интернета, когда миллионы других стихов, книжек, пьес… Всё это понятно, и всё-таки – я не могу не ходить из угла в угол и не придумывать тексты, не бормотать их, как в бреду… Можно даже не записывать, главное – придумывать… Это моя жизнь.

И вот я ходил из угла в угол в темноте, даже свет не хотелось включать, ничего не хотелось видеть, даже собственной комнаты…  Я ходил и ходил, и вдруг наткнулся… на неё! 

О боже! 

На ту кукольницу, ту самую, что неделю мучила всех на репетициях, а в итоге разругалась со всеми, отказалась делать кукол, забрала маленьких артистов – мол, ставьте свой дурацкий спектакль сами, как хотите, свою «пьесу-ужас»!

Да, я наткнулся, она стояла прямо посреди моей комнаты, и, несмотря на темноту, я видел её лицо: оно было таким белым – будто обсыпано мукой – что пробивалось даже сквозь тьму!

Она смотрела на меня пустыми глазами за круглыми очками, взбитые белые волосы чуть развевались от невидимого ветра. 

Глаза мои постепенно привыкали к темноте – и вот я уже вижу её полосатые штаны, и длинную розовую блузу, она стоит неподвижно, только ветер треплет волосы… Я в ужасе смотрю на неё – и не могу оторвать взгляд: и – страшно безумно, но и безумно интересно: откуда она взялась в моей квартире?!

«Сплю», – наконец догадался я. И вспомнил, что в таких случаях нужно себя ущипнуть, чтобы проснуться. И я изо всех сил ущипнул себя за руку. Я щипал и щипал, и было больно, и я не просыпался. Тогда я зажмурил глаза, крепко-крепко – и резко открыл их! Кукольница по-прежнему стояла передо мной, маленькая, с пустыми глазами, с белым, как у мёртвой, лицом…

Я щипал себя за руку, и всё смотрел на неё с ужасом, не в силах не смотреть и даже отбежать в другой конец комнаты, смотрел, и вдруг понял: это – кукла! Только кукла может стоять так неподвижно! И смотреть такими пустыми глазами…   

И тут она заговорила. Челюсть задвигалась. Голос у неё был, как ни странно, довольно приятный, глубокий, но при этом какой-то тоже будто бы мёртвый, она разговаривала, как, например, в метро объявляют станции – механическим голосом: «Следующая станция такая-то…» И вот, представьте, этим странным голосом она говорила:

– Я должна извиниться. Я обидела тебя, писатель. И режиссёра обидела, и артистов. И детей. Я всех обижаю, знаю, но ничего не могу с собой поделать. Понимаешь, писатель, я – кукла. Нас много, кукол, вокруг живых людей. И мы не то чтобы сильно отличаемся от них внешне. Но мы очень завидуем людям. Завидуем – и поэтому злимся на них, ругаемся, и всё нам не то и не так. Мы знаем, что нам никогда не стать людьми, никогда никого не любить, и никто не полюбит нас. Да, у нас есть единственное преимущество перед вами: мы не умираем. Но не умираем мы только потому, что – и не рождаемся. Нас делают. Делают – и выпускают в жизнь. И мы живём, куклы с лицами людей, с телами людей, но – с душами кукол… 

Мы завидуем вам, но – поверь, писатель, мы так несчастны… Так несчастны! О люди, не обижайтесь на нас, не желайте нам зла, нам и так плохо, очень плохо! 

Да, в вашем, человеческом мире, много горя и несправедливости – но вы живы, а, значит, можете успеть всё исправить, а не успеете вы – так ваши дети, внуки – по крайней мере, попробуют… А у нас нет и не будет ни детей, ни внуков… Мы – куклы. Нас делают и водят невидимые кукловоды – злые волшебники, которые хотят людям только зла. Вот и делают нас такими же, как они: вредными, жестокими, опасными… 

Но некоторым из нас всё-таки удаётся принести в мир немножко добра. Вот я, например, стала работать в детской студии, делать с детьми кукол, мне это проще, ведь я и сама кукла. 

Я делаю добрых кукол, потому меня и пригласили в театр делать куклы для твоей пьесы, пьеса тоже добрая, и вовсе не «ужас» – в ней есть мама, папа, бабушка, дедушка, ребёнок… А у меня никогда не было и не будет ни мамы, ни папы, ни бабушки, ни дедушки, ни ребёнка. Никого и ничего. И никогда. И потому я злюсь на людей, понимаю, что так нельзя, но – злюсь, и всё-таки делаю добрых кукол, делаю, как могу, и детей учу делать, я чувствую, что должна, хоть злость и душит меня, но я не виновата, это всё – злые волшебники!

Мне плохо, но я делаю добро, как могу, пусть редко получается, но я стараюсь, пойми меня и прости, писатель… Мне плохо, плохо, плохо… И людям плохо, я знаю. Мы – куклы, мы не можем ничего, но люди-то – могут! И если бы вы однажды научились слышать и понимать друг друга, вам было бы легче… 

Тут она закрыла глаза и замолчала. 

Я стоял в шоке, и не мог ничего понять. То есть, я уже понял, что это не сон, иначе давно бы проснулся – так щипал себя… Но ведь всё равно в реальности этого быть не может! Значит, я сошёл с ума? Но где-то я читал, что настоящий сумасшедший никогда не признает себя таким. Значит, я ненастоящий? Ну, то есть, не сумасшедший? И, значит, это всё происходит наяву!

Я смотрел на неподвижную куклу напротив, и, несмотря на ужас, мысли всё проносились в голове – по писательской привычке везде искать сюжет и логику: ну хорошо, пусть всё так и есть, как она рассказала. Но – почему она пришла именно ко мне? Или эти куклы к другим тоже приходят? Но тогда, наверное, уже давно было бы известно, что среди нас – куклы, и про злых волшебников тоже… Это была бы мировая сенсация! Но ведь – нет же! 

И я не выдержал и пробормотал:

– Почему вы пришли именно ко мне?

Челюсть куклы снова стала открываться, а глаза на белом лице при этом по-прежнему были совершенно пустыми…

– Потому что – ты самый чувствительный человек в мире. Волшебники, хоть и злые, но придумали одно доброе правило: если какой-то из людей окажется самым чувствительным – к нему можно отправить куклу, чтобы она рассказала ему всё, как есть. Чтобы он понимал, что мы – вредные, злые и жестокие – не люди, а всего лишь куклы. Так и надо к нам относиться. Не переживать сильно. Если видишь кого-то злого – так и знай: он точно кукла. Чем старее кукла – тем злее. Потому так часто злы и жестоки старики. 

– Как же не переживать, – бормотал я, – если вы – бессмертны, и волшебники ваши злые – тоже? Получается, бессмертно и зло!

– Но и добро бессмертно! – сказала кукла. – Иначе мир давно бы исчез. Вопрос только – победит в итоге добро или зло.

Тут в её неживой руке, неизвестно откуда, появилось зеркальце – старинное такое, прямо как у моей бабушки было, в резной оправе. Она направила зеркальце на меня, и сказала:

– Смотри!

Я прищурился, и сквозь тьму увидел в зеркальце… себя мёртвого! В зеркальце я стоял, как и она – неподвижно, с пустыми глазами, и с белым кукольным лицом… Господи, неужели я тоже… 

– Да, ты тоже кукла, вот тебе правда. Просто ты – единственная кукла, которая смогла стать человеком. Но в тебе по-прежнему сидит старое кукольное зло, жестокость, обиды, ненависть… И в этом зеркале ты всегда будешь куклой, помни об этом. И стремись делать добро, писатель. Стремись делать доб…»

Тут раздался страшный грохот. Всё затряслось, и сверху осыпалась штукатурка.

Слава в ужасе закрыл мной лицо.

Женщина-сова и мама Славы тоже закрыли лица, и все, кто был, закрыли, а музыканта в дальнем углу не было видно, там всё было засыпано штукатуркой и пылью…

А потом все плакали, и ругались, и снова плакали и кричали, и бегали туда-сюда, потом некоторые выскочили, а другие закричали: «Дверь, дверь закрывайте!»

А потом все сидели тихо, долго молчали, и только Слава прижимал меня к лицу, и шептал, всхлипывая: «Ты меня спас». Я не понимал, как я мог его спасти. Но он считал, что – спас, и хорошо. 

Простите за нескромность.

А утром женщина с круглыми глазами раскачивалась из стороны в сторону и бормотала на одной ноте, как молитву:  

– Мы работали в «капусте»… Я ушла из театра, не сошлись характерами с режиссёром, и я работала в «капусте»… Смешно: кролик Константин, и вот – капуста… На самом деле это так называлось, потому что мы сидели в здании на Ленинградской, оно потом сгорело… Там в здании было много разного… Был Совет ветеранов, Общество охотников и рыболовов, ещё какие-то организации, магазин продуктовый… Большое здание на Ленинградской, и вот я там сидела. Организовывала праздники. Фирма «Радость». Сидела на телефоне, принимала заказы: дни рожденья, свадьбы, Новый год, тем более – связи в театре оставались, те же Шипов и Михайлов Дедами Морозами в нашей фирме подрабатывали… Ну, и сама тоже ведущей была, где надо. Актёрский опыт всё-таки большой. Хотя не все актёры могут быть ведущими. Тут талант специальный нужен. У меня его особо не было. Одно дело – роль, другое дело – вести мероприятие… Но худо-бедно работала. А в «капусте» – это сын придумал. Просто у нас там Вася был такой, коммерсант, у него в этом здании был склад с капустой, и он её продавал. И этой капустой пахло на всё здание.

К нам даже приходили когда заказчики, в фирму «Радость», удивлялись: чем, мол, у вас так воняет? Ну, мы извинялись за Васю и за его капусту. Просто время такое было. Лихое. Сплошные коммерсанты. 

У Васи ещё был помощник, он его называл «агент». Его Геннадий звали. Был ещё магазин отдельный, от совхоза… Была закройщица, Ольга, шила на заказ всякие вещи. Был ещё завхоз, Василий Родионович. Старичок, забавный такой. Чем-то на старого артиста похож был – на Николая Крючкова… 

Да, а в Совете ветеранов главной была Клавдия Степановна… А наша фирма «Радость» – там сидела я, и ещё Надя – бывшая воспитательница… И сын помогал немного, он тогда подрос уже, я его на работу пристроила, а то болел сильно, толком не учился, не работал… Вот я его в «Радость» и пристроила. Он песни писал на праздники, он на гитаре тогда как раз научился играть, и почти сразу стал писать песни. Он ещё тогда песню написал шуточную про всё наше здание на Ленинградской, мы её на наших посиделках любили петь хором. Там ещё припев был такой… Сейчас, попробую напеть…

«Вася-коммерсант, его агент Геннадий,

В фирме «Радость» – мама, я и тётя Надя,

И магазин, его открыл один совхоз…

Ольга, что кроит и шьёт часами рьяно,

С Клавой во главе Совет из ветеранов,

И Василий Родионович, завхоз!

Холера-ясно!»

«Холера-ясно» – это потому, что у Василия Родионыча присказка такая была, он её повторял всё время. Про холеру. 

А потом здание сгорело. Ночью, к счастью. Так что никто не пострадал. А то в те времена часто и днём поджигали, и люди гибли… Это конкуренты магазин подожгли, скорее всего. В общем, приходим мы все однажды на работу – а здания и нет.

Стоим, как дураки, и Вася-коммерсант говорит:

– Как же капуста…

– Сгорела, холера-ясно! – крякнул Василий Родионыч. – Хорошо, мы не сгорели!

– О боже, там же вещи заказчиков! – крикнула Ольга-закройщица, и покачнулась, и Вася-коммерсант подхватил её.

И мы с Надей стояли, и смотрели на пепелище, и Надя сказала:

– М-да, дорогие мои детишечки…

Это и у неё присказка была тоже, про детишечек, потому что в детском саду работала раньше… 

Так всё и кончилось. Потом искали долго новое помещение для нашей «Радости», снимали какие-то комнаты… Однажды даже номер в гостинице снимали. Потом нас и оттуда турнули, сказали: вы своей фирмой «Радость» постояльцев отпугиваете. А мы не отпугивали, просто у нас там клоуны ходили, ну, с праздника-на праздник, по-быстрому, не переодевались… Клоуны, монстры всякие, когда Хэллоуин. Ну, и не всем постояльцам нравилось. Конечно, я понимаю: в темноте, по дороге к номеру, встретить вампира – не всегда весело. Но, с другой стороны, необычно: в какой ещё гостинице встретишь вампира, да ещё если он – заслуженный артист Шипов? Внукам же будешь рассказывать! Если, конечно, сердце выдержит…

В общем, скитались мы, скитались, и в итоге фирма наша закрылась. Потому что праздников заказывали всё меньше. Денег у людей не было, они сами себе старались праздник сделать, без фирмы. Разорились мы. А что стало с Васей-коммерсантом, его агентом Геннадием, Ольгой-закройщицей, завхозом Василием Родионовичем и всеми остальными – даже и не знаю. Я потом заболела, и редко уже вообще на улицу выходила, вот ни с кем и не встретилась… А сынок мой так и жил, болел тоже, песни писал, нигде толком не работал… Жили на пенсию мою инвалидскую… А теперь я – тут, он – там… И что с ним, и как он…

Она ещё долго бормотала, всё тише, всё непонятнее, иногда начинала петь: «Вася-коммерсант, его агент Геннадий…», потом махала рукой, и снова бормотала.

И я решил нарисовать вам этот дом на Ленинградской. Тем более я его видел, этот дом: мы со Славой там гуляли иногда, там парк рядом городской с качелями-каруселями…

Вот этот дом, синий. Вот Вася-коммерсант, в руках – кочан капусты. Вот Ольга-закройщица плачет, что вещи заказчиков сгорели и ей теперь с ними не расплатиться. Вот Василий Родионыч, завхоз, и вот он говорит: «Холера-ясно!» А это – пусть будет тётя Надя. А это пусть будет сын женщины. Который песню написал. Вот он, с гитарой.  

Глава 17. Как влюбляются скелеты

 А потом было утро, и какие-то люди прибегали и убегали, что-то убирали, кого-то уносили, а мы сидели, вжавшись в свой угол, и смотрели, и плохо понимали.

А потом женщины уже не было, и мы не могли вспомнить, когда она ушла, и не могли понять, куда.

– Наверное, она всё-таки не выдержала, и пошла искать сына, – сказала, наконец, Славина мама.

– Да, она его очень любит, жалко так её, – сказал Слава.

А потом кто-то сказал:

– Смотрите: гармошка.

Там, на том месте в углу, где ещё совсем недавно сидел музыкант – ничего и никого уже не было, но возле са́мой стены лежала губная гармошка. Та самая, которую подарила музыканту его воспитательница, добрая Галина Михайловна.   

И усатый парень, тот, который ругался на музыканта басом, сказал:

– Вот чёрт. Одна гармошка осталась. А я на него наезжал… Даже побить хотел. Раздражал меня своей музыкой. А теперь вот – музыка есть, его нет. И как-то стыдно. Чёрт.

– Да чего стыдиться, – успокаивала старушка из угла. – Все мы тут нервные. Кто ж знал…

– Это да, мать, – грустно пробасил парень. – Но всё равно. 

– «Помни о смерти», как говорится, – сказал из другого угла человек с чёрной бородой и в чёрной шапочке, его раньше не было вроде. Видно, недавно забежал. – Если бы все помнили, что все мы смертны, и что вот – сейчас ты на кого-то ругаешься, а его, может, завтра – р-раз, и не будет… Всякое ведь бывает, особенно сейчас. Да даже если не завтра. Ссоримся, злимся, ненавидим, убиваем – а пройдёт всего каких-то несколько десятков лет – и всех нас не будет, так или иначе, в любом случае. Так не лучше ли…

– Замолчи, а? – сердито перебил усатый парень, и тут же сам осёкся: – Ой.

– Я про то и говорю, – мягко улыбнулся чернобородый. – Вот вы злитесь на меня, молодой человек, а смысл? Всё равно все мы однажды – того… Так не лучше ли жить в мире, и стараться понимать друг друга, и не диктовать другим условия? Ведь жизнь так коротка, особенно сегодня…

– Да, про злость согласна, – вдруг сказала мама Славы. – Я помню, ехала в метро, давно-давно, когда мой папа умер. Славик его не застал, и я тогда была молодой… И вот еду, насчёт похорон договариваюсь по телефону, а тогда голосовые сообщения только появлялись. И вот мама мне голосовые слала, ей писать тяжело было, руки тряслись, плакала всё время – муж же умер, они с ним сколько лет прожили… И вот, она мне шлёт что-то про цены на венки, я телефон к уху приложила, слушаю, а рядом мужчина сидит, сидит, а потом и говорит, язвительно так:

– Девушка, а нам всем нужно слышать то, что вы сейчас слушаете?

Я смешалась, а потом всё-таки говорю ему:

– Ну, я быстро… Просто маме тяжело писать, вот она мне наговаривает… Я же тихо…

А он, ещё язвительней: 

– А нам обязательно надо знать, что вашей маме тяжело писать?

Я совсем растерялась, а народ вокруг молчит. А что он скажет. С такими язвительными никто связываться не хочет.

Ну, в общем, меня тоже уже злость взяла на него, думаю: вот что тебе надо? И говорю ему:

– У меня вообще-то отец умер.

А он тут же, прямо ни на секунду не задумавшись:

– А нам обязательно надо знать, что у вас отец умер?

И вот что ты на это скажешь? Ничего. И часто это вспоминаю, и думаю: эх, дядька ты, дядька. Что ж ты такой… Ну, в общем, вы поняли.

– Согласен, – улыбаясь, ответил чернобородый в чёрной шапочке. – Но тут ведь как: просто так не будешь никому хамить – значит, и у того человека были проблемы. Вот он на вас их и скинул. 

– Так она его что, пожалеть должна была – хамло такое? – возмущённо пробасил усатый парень.

– Понимаю, это трудно, – тут же согласился чернобородый. – Но – если бы все, все мы друг друга жалели, постоянно помнили, что – всем нам плохо, и все мы смертны…

– Да ты философ, брат, – мрачно, но с некоторым уважением пробасил усатый.

– Да нет, – смутился чернобородый, но видно было, что ему приятно. – Я просто эмпатичный.

– Это как? – не понял парень.

– Мой дед говорил мне: «Поступай с другими так, как хотел бы, чтоб поступали с тобой», – объяснил чернобородый. – То есть – отражай других, так сказать. Помни, что им тоже плохо и больно. И понимай их поэтому. Это и есть эмпатия.   

– Это Кант, – сказала Славина мама.

– Чего? – совсем обалдел усатый.

– Иммануил Кант, категорический императив, – грустно улыбнулась мама. – Это его формула. Про то, что с другими надо поступать так, как хочешь, чтобы с тобой… С института помню просто. Мне как раз этот билет попался на экзамене по философии.

Слава гордо огляделся – вот, какая, мол, у меня мама умная! Настоящий педагог! И гордо сжал меня, и я тоже прямо сжался от гордости за маму и за Славу, что у него такая мама. Ну а что, они умные люди, не случайно же мама купила, а Слава так полюбил по-настоящему хорошую игрушку, то есть меня, простите за нескромность! 

– Кант? – раздался слабый голос, даже не сразу было понятно, мужской или женский. 

– Да, Кант, – откликнулась мама. – А что?

– Я его видел, – отвечал слабый голос.

– Кого? – удивились все.   

– Канта Иммануила. 

– Тронутый, – грустно пробасил усач. – Всё к тому идёт. Все тут постепенно чокнемся.

– Да нет, я правда видел… Могилу его… 

– Так и говори, что могилу! – обозлился усатый. – Я уж подумал: в дурку тебя переправлять как-то… Так и что? И где ты её видел?

 – В Калининграде, – шелестел голос. – Он же там похоронен. Там и видели мы.

– Кто «мы»? – всё злился усатый. – Ты или рассказывай, или молчи, нечего тут загадками!

– Простите… – голос трепетал, как раненая бабочка. – Там ничего такого, просто я женился, и поехали с женой в свадебное путешествие, на Балтийское море… Калининград, Светлогорск, Гусев… Ну, и на могиле Канта тоже были… И в музее Гофмана… Много где…

– И что? – всё сердился усач. – Больно нам интересно!

– Что ж вы человека затыкаете, – с мягкой укоризной сказал чернобородый в шапочке. – Только что нам женщина как раз рассказывала, как у неё отец умер, а человек в метро – «нам это нужно знать?», и так далее… И вы вроде согласились, что – нельзя так, когда горе… Надо выслушать.

– А что, у тебя горе? – спросил усач того, с голосом-бабочкой. 

Светало, и хозяин слабого голоса стал виден. Он был какой-то очень обычный, только видно, что – сильно слабый, то ли от голода, то ли болел чем… А так – обычный. Не полный и не худой, не высокий и не низкий, и лицо такое… даже не нарисую. Забыл. Если бы не такой его странный, слабый, высокий голос… Только голос и выделялся.

– Так что, горе у тебя или не горе? – снова стал сердиться усач.

Мужчина со слабым голосом не отвечает на вопрос. 

Как будто не слышит. Просто медленно, еле-еле, но всё-таки – говорит. Все сидят тихо, чтобы расслышать.

                               Что он говорит.

– Мы были на могиле Канта, и на Балтийском море, там пляж был, и столько народу… А мы не любили купаться, нас ещё спрашивали друзья: чего вы едете на море, если не купаетесь? А она очень хотела именно туда. Не из-за моря, а просто потому, что – места такие… Бывшая Восточная Пруссия… Много всякого искусства… Я в искусстве плохо разбираюсь, а она любила… Ну, и поехали. Я всё для неё готов был. Она любила искусство, а я любил её… 

И мы были на могиле Канта, и в музее Гофмана, и на кораблике плавали по морю там, и в Гусеве видели лося… Там огромный такой памятник лосю, на нём ещё следы от пуль видно, это война когда была, и вот… И там ещё Шемякина скульптура, тоже с войной связанная… 

А недалеко от Калининграда ресторан был, в виде замка старинного… И там у входа скульптура – два скелета, мужской и женский, рядом: любовь до гроба, мол… Мы спросили у официантов, что за памятник. А нам объяснили – мол, древняя легенда: какие-то великаны тут жили в замке, потом войны разные у них были, в общем, главное, что – потом, через много лет, во время раскопок будто бы обнаружили в подвале этих скелетов обнявшихся. Мол, умерли, но не расстались. Потому и любовь до гроба. В прямом смысле.

И мы стояли с ней, и смотрели на этих скелетов, и смеялись. Почему-то. Она смеялась, и спрашивала:

– А что, это правда настоящие скелеты? Прямо из подвала?

– Да нет, – говорил я. – Они бы испортились, если б настоящие. Кости же гниют, всё такое… Макеты, наверное.

– Так пойдём посмотрим поближе, – сказала она.

Но мы не подошли: экскурсовод сказал – дальше надо ехать, ну, мы и поехали.

И всё глядели из окна автобуса на этих несчастных влюблённых скелетов в каких-то странных шапках, и она сказала задумчиво:

– Я бы тоже так хотела.

– Что? – спросил я. – Чтоб, когда умрёшь, твоему скелету памятник поставили?

– Нет, – она снова рассмеялась, она вообще так хорошо смеялась, открыто, всеми зубами, и глаза светились, знаете, у неё так светились глаза, как будто в них – фонарики… И я не мог оторвать глаз от её глаз… Понимаю, что коряво говорю, но так и было…

– А что тогда? – спросил я, наконец.

– Я бы хотела, чтобы и нас с тобой когда-нибудь нашли вот так, в обнимку.

Экскурсовод услышал это, и сказал:

– А, вы про ту легенду? Это ерунда всё. Просто привлекают посетителей таким образом. Никого там не находили на самом деле. 

– Ну и что? – сказала она мне. – А я бы хотела. Нас бы нашли с тобой, мы бы такие лежали, дохлые-дохлые, и обнима-ались! – И она снова залилась своим прекрасным смехом, и я снова падал в её свет и смех…

Мы потом друг друга стали в шутку называть скелетами иногда.

– Привет, мой любимый скелет! – говорила она весело, приходя с работы.

А тогда мы плыли на кораблике, а потом были на пляже, и Балтийское море такое было бурное… Волны, вот это всё… Но мы не купались, даже не раздевались. Экскурсовод сказал:

– Ну что же вы? Когда ещё побываете? Надо пользоваться, тем более вода сегодня тёплая.

 – Это наш медовый месяц, что хотим, то и делаем! – весело ответила она. – Хотим купаемся, не хотим – просто любуемся!

– Да я ничего, – смутился экскурсовод. Он тоже был сражён её светом.

Все были сражены.

И, пока наша группа купалась и загорала, мы с ней просто ходили по воде возле самого берега. Я снял ботинки с носками, чуть-чуть подвернул брюки… А она просто туфли сняла, ей ничего подворачивать не надо было…

И мы шли, и волны накатывали нам на ноги, пенились волны бело-зелёные, и чайки летели над морем, над городом, и кричали.

И она сперва всё смеялась, всё кричала громче чаек:

– Как хорошо! Ты посмотри, как хорошо!

А потом стала серьёзной. У неё так бывало. Смеётся, заливается – а потом вдруг р-раз, и чуть не плачет.

И тогда тоже так случилось. И я испугался, спросил:

– Ты чего?

А она ответила:

– Я – от счастья… Ты понимаешь, какое счастье?

Я понимал. 

– И я так боюсь это всё потерять, – тихо сказала она.

Я тоже боялся. Но не верил, что так случится.

А потом мы долго вытряхивали песок, который каким-то чудом всё равно набился в обувь.

– Балтийский песочек, теперь долго не отстираете, – сказал экскурсовод, словно извиняясь перед ней.

А потом мы ехали обратно – мимо могилы Канта, мимо главного музея, мимо памятника… как его… Шиллеру, что ли… Там много таких памятников всяким немецким деятелям, места-то немецкие были до Второй мировой, ну и… 

Там ещё фреска старинная была. В Гусеве, кажется. Известный немецкий художник нарисовал, а потом её закрасили, в советское время, Ленина там на стене нарисовали. Ну, и никто не верил, что фреска там, за Лениным, прячется. Потом всё-таки стали реставрировать, и – увидели. Там всякие люди на фреске, бегут от какого-то короля… В общем, ничего не помню, не разбираюсь во всём этом искусстве, она вот разбиралась, и в музеи меня таскала, и в театры… И я тоже всё это полюбил, хоть так и не разобрался… Потому что, когда любишь человека, любишь и то, что любит он. А потом – потом… её…

Тут слабый голос совсем сорвался, и человек умолк. 

И все ещё долго молчали. 

А потом кормили его, и поили, и успокаивали, и даже вечно ворчливый усатый парень растрогался, и сказал:

– Как кончится всё, приходи ко мне, я тебе адрес напишу. Просто посидим.

Человек успокоился потихоньку, но ночью бредил – правда, таким тихим и слабым голосом, что, кажется, никого не разбудил. Только я его и слышал, потому что я не умею спать. 

– Скелеты… – бормотал он. – Они любили друг друга, и умерли в один день… И она мне сказала, и смеялась… «Хочу, чтобы нас так нашли тоже, в подвале или где… Чтоб мы обнимались, два скелетика, ха-ха-ха…» Она не любила плавать, говорила, что в детстве чуть не утонула, и с тех пор боится, и я поэтому тоже не плавал… Потому что, когда любишь человека, не любишь то же, что не любит он…Чайки кричали, и волны, белые и зелёные, катились нам в ноги, бились… И у неё ноги были такие тонкие, и от холодной воды покрылись мурашками, и я смотрел на эти мурашки, и любил каждую.

– Бр-р, холодная вода! А горячая где? Отключили на лето? – кричала она, и смеялась. 

– Это сперва всегда так, – объяснял я. – Сначала, как только заходишь в воду – холодно, а потом – бултых! И тепло почти сразу. Главное, пережить этот момент, когда очень-очень холодно, и потом будет нормально…

 – «Бултых»? – улыбалась она всеми зубами, и глаза-фонарики сияли. – Ты смешной! И слова такие, как у старичка.

– Извини…

– Нет-нет, всё хорошо! Мне нравится! – улыбалась она.

И кричала:

– Как хорошо-о-о-о!

А потом стала серьёзной. И плакала. И говорила, что боится, что всё это закончится… 

Скелеты… Мурашки… Я понёс её на руках, упал, и её уронил на песок, и мы хохотали оба, и целовались, я немного стеснялся людей вокруг, особенно экскурсовода, а она ничего не стеснялась…

«Нас найдут в подвале, в обнимочку, два скелетика…»

«Я боюсь этого счастья, так просто ничего не бывает, я боюсь, что это закончится…»

И чайки кричат, и Балтийское море накатывает, накатывает…

Я обниму тебя, как тогда, подхвачу на руки, как тогда, понесу, и уроню в песок, и ты будешь смеяться, и глаза твои будут гореть, и солнце будет гореть…  И мир будет гореть… И, когда он сгорит, останемся только мы с тобой, два скелетика в обнимку, в дурацких шапках… 

Я нарисую вам его… Я не запомнил лица, но нарисую всё равно, пусть будет. Вот – он, вот его молодая жена, вот они на море, вот чайки. А скелеты рисовать не буду. Что вы, скелетов не видели. 

Глава 18. Как выступить с успехом 

Женщина-сова пропала. Да, пропадали все, кто уходил, никто не возвращался, но мы – те, кто оставался – верили, что они живы. И что всё у них более-менее нормально, вот и не приходят. Кому охота сидеть тут по доброй воле?

Вот и она больше не приходила, и мы так и не вспомнили, когда она исчезла. Она ещё про маму свою рассказывала, акушерку. И Слава сказал, уже потом, когда вспоминали ту женщину:

– А интересная мама у неё была.  

– Да, Софья Абрамовна… – отозвался кто-то. – Слышали про неё. Наверное, и наших родителей принимала… В роддоме-то.

И все стали вспоминать что-то своё про родителей, рассказывать, но говорили одновременно, и я толком ничего не понял. 

А потом говорили про роддом – старый ещё, которого уже нет. Уже новое здание построили – многоэтажное. А тот, старый роддом, в котором работала акушеркой мама женщины-совы – он совсем развалился, но не сносят почему-то. Стоит, как памятник, в старом районе города.

– А, может, и нового роддома нет теперь, – вздохнул кто-то. – Ведь такое творится.

И все снова загудели, дружно и грустно.

А ночью пришла Софья Абрамовна.

Она пришла, как и многие другие, странно: не скрипнула дверь, и шагов не было, просто – вдруг оказалась перед нами. Маленькая, сгорбленная, с седыми, аккуратно уложенными, волосами, и с маленькой чёрной точкой на щеке.

И снова никто, кроме меня, её не видел. Или правда все так крепко спали? Ну, пусть спят, подумал я, а вы, Софья Абрамовна, садитесь. Но она не села, так и стояла, совсем старенькая, но – крепко держась на ногах, такая энергичная прямо!

Вот она стоит и говорит…

                             Что она говорит.  

– Я не принимала внука, есть правило такое: медицинским работникам нельзя лечить своих родственников. Потому что – мало ли что. Рука дрогнет, например, на нервной почве – всё-таки за родного сильней переживаешь, чем за постороннего… Вот так вот дрогнет рука у хирурга на операции – и вместо грыжи ухо отрежет. Неинтересно получится.

И роды у родных тоже принимать нельзя. Поэтому у дочки не я принимала, а Сима Кучерова. Мы с ней вместе и в роддом пришли когда-то работать. Молодые были, зелёные совсем. Причём зелёные – в прямом смысле, от голода и болезней, потому что после тюрьмы же. Вы же знаете, в этих краях тюрьма была. Многие до сих пор думают, что у нас тут одни уголовники живут. А у нас и тогда их мало было, в основном – политические, или вот, как я: вообще понятия не имела, за что сослали, приписали какую-то тайную организацию… Какая организация? Я училась в медицинском да училась. А политика – неинтересно мне это было! Ну, интересно-не интересно, а изволь, Софья Абрамовна, отправляться в ссылку. Зачем, почему? Не твоё дело. Так и жили.

Но не буду про грустное. А то опять начнётся – «Мама, да сколько можно, всё про то же!» Дочка мне это говорила. Она красивая была, вся в меня, это потом уж – зоб у неё, и нервы: сын сложный – внук мой, то есть… Да, и вот дочка мне всё: «Мама, да хватит! Опять ты про репрессии!» А про что ещё-то?  Мы с мужем чуть не погибли, и она чуть не погибла, дочка-то. В бараке с нянькой оставили, сами – на работу… Барак и загорелся. Нянька в последний момент выскочить успела с ней на руках. Тоже героическая девчонка была, и тоже у неё родичи отсидели… 

    Но не буду про грустное. Неинтересно. Про что я рассказывала-то? А, ну да. И вот, значит, сынок-то, которому двадцать семь теперь, рождается. А роды принимает Кучерова Сима. Она ещё мои роды принимала, когда я дочку рожала. Представляете, сколько лет дружим?    

Я ей, помню, лежу и говорю:

– Смотри, Симка, осторожней. Аккуратно принимай, не репку вытаскиваешь.

А она:

– Не волнуйся, Софа, всё сделаю в лучшем виде. Ты меня знаешь.

А я:

– Вот именно, что знаю. Потому и говорю. 

А она:

– Ладно, лежи. Не учи учёную.

Ну, и что вы думаете? Ребро мне сломала! Если это называется «в лучшем виде» – что же тогда в худшем, я вас спрашиваю? Конечно, долго извинялась потом. Конфет дефицитных принесла – мамочки-то, роженицы, часто дарят всякое… Где б мы ещё хорошие продукты брали. А где уж их брали мамочки – неинтересно. 

Она мне, конфеты, значит – на, Софа, кушай, не обижайся. А я ей:

– Я-то покушаю, а ребро мне кто ремонтировать будет?

А был у нас Зисман, ну, это врач от бога… И тоже из сидельцев. У нас тогда каждый второй так. И вот, Зисман подходит, трогает меня, где сломано, и спрашивает:

– Больно?

Я говорю:

– Ай.

Он тогда:

–Вижу: больно.

А я:

– А если видите, чего спрашиваете? А ещё врач от бога!

А он:

– Софья, не дерзи. Я тебе в дедушки гожусь. Должен же я знать, как и что. Сейчас всё сделаем…

И как-то, знаете, замотал мне там чего-то, сперва помазал, а потом замотал, и к вечеру уже поменьше болело. А потом дочку принесли, показали. Тогда вообще-то детей родителям так быстро не приносили, но мне, как своей, разрешили поглядеть. Ох, красавица была! Кто ж знал, что заболеет потом, изменится так, что мать родная не узнает… Ну, то есть, я не узнаю. Я ж и есть мать родная. 

Ну, выписалась я, жили в бараке с Сеней моим, работали – он на заводе, я в роддоме, дочку – с нянькой, потом они чуть не сгорели… Ну, неинтересно. 

Потом стали на встречи звать в школы, в музей – как День Победы, так «расскажи, Софья Абрамовна, как ты там на фронтах»! Ну, я приду, расскажу. Мол, на фронтах я – так себе. Медсестра как медсестра. Мы все, медработники, тогда на фронтах были. Вы лучше спросите Евдокию Павловну. Ну, встаёт тогда из президиума Евдокия Павловна. Начинает рассказывать, как война началась, а они по радио слушали, и как потом на войне она, и прочее… Ну, и голос срывается, начинает рыдать, конечно. Усаживают, водой отпаивают… 

И опять ко мне:

– Софья Абрамовна, ну, может всё-таки расскажете свои воспоминания? Про войну, как раненых там выносили…

 А я:

– Ну что я буду рассказывать. Ну, война, ну, раненых выносили. Все выносили! Спросите лучше Егора Сергеича.

Встаёт тогда из президиума Егор Сергеич, статный, красавец-мужик, не при покойном Сене будь сказано… Рассказывает, как всё началось, и как пошёл на фронт, и сколько чего подбил, и каких товарищей потерял… Ну, и, конечно, тоже всхлипывает, потом рукой машет, садится, головой трясёт, слёзы текут… Его тоже отпаивают. И ведущая в третий раз, прямо умоляет уже:

– Софья Абрамовна, мы знаем, вам есть что рассказать! Вы же заслуженный медицинский работник со времен войны. Слушаем!

– Ну, да, говорю. Ну, заслуженный медицинский работник. Ну так – все заслуженные медицинские работники, я одна, что ли? А вот спросите лучше Клавдию Степановну, тем более она председатель Совета ветеранов, и с дочкой моей знакома, в одном здании на Ленинградской работают… Спросите Клавдию.

Ну тут уж Клавдия встаёт и сама говорит:

– Соня, не морочь людям голову. Ты же видишь: мы все рыдаем, не можем выступать. А ты умеешь. 

А я ведь почему умею-то? Потому что знаю: порыдать всегда успеем, лучше что-нибудь весёлое рассказать! Это я до́ма про тяжёлое вспоминаю, со своими… А чужим людям – оно мне надо душу открывать? И ведущая знает, что я такая. Наши-то, ветераны, ещё все приходят в орденах, а я – без всяких орденов, зато в белом халате: мол, я медработник, и всё – неинтересно. Ну, тут уж я встаю и говорю:

– А вот был случай. Служил у нас в полевом госпитале хирург, золотые руки, Фима, но внешне – вылитый Гитлер! Вот бывает же так природа чудит: добрейшей души человек, а рожа главного фашиста!

Все улыбаются, конечно. И даже Евдокия Павловна с Егором Сергеичем, сквозь слёзы. Я тогда дальше:

– И вот, значит, мы его так и дразнили: Фима Гитлер. Он злился! Со скальпелем за нами гонялся. А мы ему кричали: Фимочка, не будь злюкой, не оправдывай внешность! 

Все смеются. А я дальше:

– Сбрил он усы наконец. Думал, тут-то дразнилки и кончатся. Так что вы себе думаете? Стали его дразнить: «Гитлер, ты зачем усы сбрил? Думал, партизаны не узнают?» Бедный Фимочка, конечно, сразу давай снова со скальпелем за нами… Его потом вообще чуть не посадили, после войны уже. По ошибке у первого секретаря не тот аппендикс отчекрыжил. Потом назад пришил, конечно, а ему за это пришили надругательство над партией. Но повезло: один товарищ, которого он от смерти спас в войну, тоже крупным чиновником стал. Выручил. 

Все смеются. Слёзы высыхают. А ведущая сквозь смех:

– Софья Абрамовна, это всё хорошо, но у нас серьезное мероприятие.

А я:

– Так а я что, шучу? Всё чистая правда! Ну разве что насчёт того, что Фимочка за нами со скальпелем гонялся, немного преувеличила для интереса. Со скальпелем не гонялся, конечно. Гонялся с ланцетом. 

В общем, такие вот встречи с ветеранами. Все плачут, а у меня – хохочут. Но кто-то на меня однажды настучал, что, значит, принижаю подвиг народа своими хохмами, и сразу организаторам стало неинтересно. Перестали приглашать.

Я тогда к коллегам, в медицинское училище начала ходить выступать. Потому что, как дочка моя, актриса, говорит: если вдохнул запах кулис –обратно таки не выдохнешь. Вот и мне выступать уже понравилось. Тем более они сами звали. Я же всё-таки заслуженный медработник. Первая акушерка города. Я и Сима Кучерова. Но Сима не любитель выступать была – толпы́ стеснялась. А меня хлебом не корми. 

Ну и, значит, как День медработника – так и зовут. Звонит лично директор училища:

– Софья Абрамовна, здравствуйте, как делишки, как детишки?

Я говорю:

– Делишки так себе, сами знаете, но держимся, куда деваться. Детишки тоже – всякое бывает… Дочка вот на артистку решила поступать, чокнулась, наверное. Сеня, муж, валидол пьёт поэтому. А что, выступить надо?

– Да уж надо, Софья Абрамовна, – директор говорит. – Ждём. С нас, сами знаете, всё, что пожелаете. Лекарства там, градусники.

Я ему:

– Зачем мне лекарства и градусники? Я сама полжизни в медицине, знаете, сколько я их наворо… ну, в смысле, сколько мне их подарили? А вот, скажем, от хорошего коньяка Сеня не откажется.  

– Так он же валидол пьёт, ему нельзя коньяк, наверное, – директор выкручивается.

– Можно! Или вы хотите поспорить с заслуженным медицинским работником?

– Нет-нет, всё будет, конечно, дорогая наша Софья Абрамовна, гордость вы наша! Только приходите, студенты прямо очень ждут, наслышаны! Тем более они знают, что их предков вы-то в основном и принимали… Интересно.

– Так я и вас принимала, товарищ директор, – говорю.

– Меня – нет, – директор всё выкручивается. – Я в другом городе родился. 

– Родился, может, и в другом городе, а принимала всё равно я! – говорю.

– Это же невозможно! – удивляется.

– То есть вы таки планируете поспорить с заслуженным медработником? – говорю.

–  Нет-нет, как скажете – вы так вы! Только приходите, студенты прямо в предвкушении!

Ну, и приду. В белом халате, как всегда. Чтоб видели, что настоящий медицинский работник даже выступает в спецодежде. А то как-то рассказывала, помню, им про себя, да про работу, что, вот – полжизни белый халат не снимаю… И остряк-студент какой-то:

– А что, Софья Абрамовна, прямо полжизни не снимаете? Ну надо бы хоть разок да постирать!

Все захихикали. 

Я говорю:

– На кого учишься?

Он говорит:

– Как раз коллега ваш будущий. Фельдшер-акушер.

Я тогда:

– Чувство юмора у акушера – это хорошо. Но оно добрым должно быть, понимаешь? Необидным! А то неинтересно. Вот бери пример. Я сейчас совсем необидно про тебя пошучу…  Что, например, у тебя за причёска? Как будто капусту белокочанную растрепали и вместо головы приладили. 

– Так-то обидно, – говорит остряк. – Я ж не виноват, что у меня волосы ровно не ложатся. 

– А врач должен быть аккуратист, – говорю. – Тем более акушер. Не ложатся – побрейся налысо. Главное, безопасность рожениц. А то полезешь такой растрёпанный роды принимать, и запутаешься… Ещё и новорождённый тебе все волосья повыдергает для интереса!

Студенты смеются, значит, а остряк обижается:

– Так я в шапочке буду.

– Ну, он сперва шапочку с тебя сковырнёт, а потом – сразу к волосьям! Новорождённые – они цепкие. Меня один как-то за нос схватил, до сих пор синяк. А Симе Кучеровой в глаз заехали. А Зисман, врач от бога, потерял очки и вместо ребёнка принял кактус с подоконника в ординаторской. Ещё удивился, почему ребёнок такой колючий. 

Ну, студентам и весело.   

– Но всё-таки, если серьёзно, – девушка спрашивает в первом ряду. – За полжизни – неужели вы никогда не задумывались, чтобы поменять профессию? Неужели вам правда так дорог этот ваш белый халат?

Ну, и все зашумели, мол – да, интересно всё-таки. Ведь сложная работа, и денег мало, а ответственности много…

Я и говорю:

– Нет, дорогие мои, не было сомнений ни разу. Если вас посещают сомнения, если чувствуете, что – неинтересно, или страшно, или ещё что –

так сразу и снимайте халат, и идите в другую профессию! Не мучайте ни себя, ни пациентов. А если это ваше призвание – как бы трудно ни было, в любые времена – не сдавайтесь! Всё во благо больных!    

 Тут все аплодируют, конечно, а директор лично к ручке подходит, целует, говорит:

– Софья Абрамовна, спасибо вам, студенты просто в восторге. Правда, ребята?

Они, хором:

– Да-а! – и снова аплодируют. А мне и приятно. Может, дочка в меня всё-таки – актрисой-то решила… Люблю выступать, грешным делом. Особенно когда смеются. И даже остряк этот, с капустной башкой, аплодирует и улыбается. Даст бог, хорошим акушером будет…

Ну, и директор вручает мне пакет, и говорит:

– А это вам от нас, с безграничным уважением и любовью! И приходите почаще!

Ну, я раскланиваюсь и иду домой, несу Сене своему коньяк, и ему приятно, и мне, и всем. А это главное. Ну, потом уж зрение совсем плохое стало, но из роддома так и не смогла уйти: санитаркой работала, цветы поливала, утки выносила, таблетки раздавала… Всё равно интересно. А главное – польза людям.   

 А кто ругал меня, или, там, дочку обижал – однажды обозвали её ребята во дворе словом злым, про национальность – так им потом по первое число влетело от родителей! Потому что я и тех родителей принимала! А кого – и вовсе в войну спасала, в госпитале нашем, на пару с врачом Фимочкой, на Гитлера похожим… Эх, Фима, где ты? После войны переписывались. Потом, как с Сеней познакомилась – Сеня тоже недавно из лагеря тогда вышел, худой, больной, откормила его, подлечила, как смогла – он ревнивый оказался! Чего, мол, с Фимкой своим переписываешься? Шуры-муры, небось, на фронте разводили, и теперь продолжаете?

Ну, и пришлось мне Фимочку, как сейчас молодёжь говорить – забанить, эх. А хороший был, правда. Хоть и вылитый Гитлер. Но это же только внешне, в душе – добрейший человек, и врач, как и Зисман, от бога… И никаких шур-мур не было у нас, не до того было! 

А дочкой – гордилась я, да: настоящая артистка, хоть и кролика играет! А что такого? Не всем же Жанну-д-Арк играть, кому-то и кролика надо. И внук хороший, хоть и больной… Песни пишет, веселит народ тоже, весь в бабушку…

А, вот ещё был случай! Тогда нельзя было точно определить, мальчик или девочка родится… И вот, одна всё думала, что родится мальчик почему-то. Мол, приснился ей мальчик. И все девять месяцев готовилась к мальчику, вещи мальчуковые вязала, коляску синего цвета купила, и родня да знакомые ей тоже всё для мальчика дарили. 

И вот, значит, лежит она уже, почти рожает, кричит:

– Софья Абрамовна, вытаскивай мальчишку-то моего!

Ну, я тащу – а там никакого мальчика! Интересно! Правда, и девочки тоже никакой. Ложная беременность оказалась. Так бывает. Вообще странный был день. Зисман сослепу кактус за ребёнка принял, Симе Кучеровой младенческой ножкой в морду заехали, меня за нос дёрнули, с моим носом вообще трудно промахнуться… Потом уж в ординаторской в календарь смотрим: новолуние! Ну, так всё понятно стало!

Софья Абрамовна улыбается – и медленно идёт к выходу, маленькая, сгорбленная, с седыми, аккуратно уложенными волосами, и с чёрной точкой на щеке… Бесшумно отворяет дверь – и исчезает… И так никто, кроме меня, о ней и не узнал.

Нарисую. Вот – она, вот – кактус. А это пусть будет Зисман, врач от бога. А это много новорождённых деток. Пусть тоже будут.   

Глава 19. Как сгорел часовой

Вот так мы и сидели, день за днём, ночь за ночью, и кто-то приходил, а кто-то уходил, а кто-то так и сидел напротив нас… 

А за стеной всё грохотало, и в маленьком пыльном окошке наверху всё вспыхивало… И мы не знали, сколько мы уже так сидим, и только старались экономить еду и воду, потому что вдруг больше никто не придёт с едой и водой, и где тогда это брать, а сколько так ещё сидеть – непонятно…

И Славина мама всё чаще быстро-быстро мотала головой, а Слава всё крепче прижимал меня к груди, и я слышал тогда, как быстро бьётся его сердце.

А потом была ночь, и – раздался страшный, просто ужасный грохот, и пыль полетела, и все вскочили, и мама схватила Славу в охапку, а я упал на пол…

А потом вбежал мужчина с девочкой на руках, и закричал:

– Есть врач? Тут есть врач, умоляю?!

И тогда усатый парень растерянно пробасил:

– Ну… Первую медпомощь оказать если… На ОБЖ проходили… А что?

Мужчина, у которого руки тряслись так, что еле удерживал ребёнка, кинулся к парню, и закричал:

– Прошу вас, сделайте что-нибудь! Дочка…

И так трясся, что непонятно было, кого сперва спасать: его или дочку.

Парень пожал плечами, сказал:

– Да вроде не ранена, ничего… А что с ней?

– Вы разве не видите? – трясся человек. – Она… как неживая! Глаза открыты, а не двигается! Что это, почему?

– А что случилось-то?

– Мы шли, просто шли, и потом вот это – грохот, и огонь, и она упала, я схватил, и побежал, и – сюда… 

Парень снова пожал плечами.

Вокруг молчали, сочувственно смотрели на трясущегося.

Девочка лежала на полу неподвижно, глаза были открыты, но она совсем не двигалась – и правда была как неживая.

– Это шок, возможно, – о6ткликнулась Славина мама. 

– Вы разбираетесь? – кинулся человек к ней. – Прошу, посмотрите, сделайте что-нибудь! Вы врач?

– Педагог, – пробормотала мама. – Но тоже медпомощь проходили. Посмотрю, конечно, но, простите, не уверена, что смогу помочь…

– Неважно, посмотрите, умоляю! – кричал и трясся человек.

Мама встала, и Слава встал вместе с ней.

– Слав, ты посиди тут, зачем тебе… – сказала мама.

Но Слава молча подошёл к трясущемуся мужчине и его дочке.

И в тишине Слава вдруг громко сказал:

– Это она!

Все удивлённо посмотрели на него.

– Ты знаешь мою дочь? – крикнул человек.

– Да! – крикнул Слава в ответ. – Она хотела подарить мне хомяка Пашу, тогда, давно, когда ещё всё было хорошо, хотела подарить, потому что вы уезжали, но вы не уехали, наверное, потому что я потом видел её везде – и в кафе, где кот Беляш, и на остановке, и в Сосновке… Ой, прямо стихи получились…

– У сына вашего, по ходу, тоже шок, – усатый парень хмыкнул печально. – Молчал-молчал, и вдруг понесло.

– Да, хомяк Паша! – кричал трясущийся человек. – Он был, и мы уехали, но потом вернулись, потому что там с работой не вышло. Вернулись, кто ж знал, что тут будет… А хомяка мы так и не отдали, с нами поехал, и с нами же вернулся: больно уж она Пашу любила, так никому и не отдала… Господи, да что я о ней в прошедшем времени… Нет, нет!

И он стал кружиться на месте, и бить кулаками воздух, бить, бить, и у меня вдруг снова кольнуло слева, и я с удивлением подумал: я ж неживой, что там колет? Или я столько узнал человеческих несчастий, что уже превращаюсь в человека? Ну, не в человека, точней, а – в живого ленивца? В живого ленивца с человеческим сердцем?

А тот человек всё трясся, и бил кулаками пространство, как будто отгонял смерть от своей дочки, и все в ужасе смотрели на него, и никто не решался подойти. А она всё лежала неподвижно, и глаза были открыты.

– Да, пожалуй, точно, та самая девочка с хомяком, – мама Славы внимательно смотрела в её неподвижные глаза. – Я же тоже видела её тогда, только очень давно, да и столько учеников – иногда все дети кажутся знакомыми, а иногда почему-то наоборот – все незнакомыми… Профессиональная деформация… Боже, что я плету… Простите, нервничаю… Сейчас.

– Надо пульс посмотреть у неё, – гулко отозвался усач. – Я только не помню, где его искать.

Мама Славы взяла руку девочки в свою, прислушалась.

Трясущийся человек тоже остановился как вкопанный, и большими белыми глазами смотрел на них.

– Ну что? Что?! – закричал он, и все вздрогнули от неожиданности и напряжения.

– Вроде есть пульс, – тихо сказала мама. – Скорее всего, живая, просто, правда, сильный шок. А как из шока выводить? Я не знаю…

– Господи, ну, хоть живая! – пробормотал человек, и, трясясь, опустился перед дочкой на колени, взял другую её руку.

И так они сидели – странный трясущийся человек и Славина мама, сидели и держали девочку за руки.

А Слава стоял рядом, и держал за лапу меня.

А потом наступило утро, и в маленькое пыльное окошко наверху вдруг засветило солнце. И стало немного светлее.

И старушка в углу сказала задумчиво: 

– Вот и лето пришло…

И все зашумели, заговорили разом, и только тот трясущийся человек всё сидел рядом с дочкой, а мама Славы сидела рядом с ним, и Слава всё стоял рядом и, не отрываясь, смотрел на девочку…

А потом я вдруг плюхнулся на пол.

А на меня вдруг плюхнулся Слава.

И из-под Славы я услышал испуганный голос мамы:

– Славик, а с тобой-то что?

Слава сел, непонимающе глядя вокруг.

– Э-э… – сказал он, наконец. – Я заснул, кажется.

– Прямо стоя? – удивился усач. – Ничего себе, вот это любовь.

Мама укоризненно посмотрела на усача, и тот замахал руками – мол, а я что, я ничего, и даже рот рукой прикрыл – мол, смотрите, я вообще молчу.

– Ты и правда поспи, Слав, никуда она не денется, – грустно сказала мама. – Даст бог, скоро в себя придет.

Слава вздохнул, и с неохотой поплёлся к нашему месту, где мы сидели всё это время, когда к нам приходили разные люди: одни – к нам ко всем, другие – только ко мне… Он лёг, не выпуская меня из рук, и сразу закрыл глаза. И, наверное, сразу заснул. Потому что вдруг улыбнулся, не открывая глаз. И я подумал: наверное, ему снится его девочка. Что она очнулась. И что вспомнила его. И они там, во сне, даже разговаривают, наверное…

Они лежат в разных углах, неподвижно, но в их забытьи они сейчас встретились, да, я уверен. Я чувствую. Да что там чувствую – я вижу. Вот они вылетают из своих тел, висят тут, над потолком, кружатся, никто не видит, а я вижу. Потому что игрушки видят всё. 

И они разговаривают…

– Привет, ты меня помнишь?

– Не-а. А кто ты?

– Ну, мы встретились с тобой на улице, давно, и ты искала, кому отдать хомяка. И я попросил. 

– А, Пашу-то? Ну да, было такое. Но я много кому думала его отдать. А напомни, почему не отдала тебе?

– У папы была аллергия. На шерсть.

– А, ну да, припоминаю что-то. 

– А как Паша-то?

– Да ничего, живёт, всё грызёт что-то. Только старый совсем стал. Вот я переживаю, что скоро умрёт.

– Жаль… А сколько хомяки живут?

– Ну, года три максимум. 

– Подожди, так, получается, наша первая встреча была не так давно? Всего пару лет назад?

– Получается, да… Просто за два года столько всего произошло, сам понимаешь… Вот и кажется, что – целая жизнь. 

– Да уж…

– Тебя, кстати, как зовут?

– Слава. А тебя?

– Погоди, пока не забыла: ты сказал «наша первая встреча»? 

– Ну да.

– А что, мы разве потом ещё встречались? Я не помню.

– Да, я тебя встречал везде. Просто ты меня не замечала. Наверное. А, может, и замечала, просто не вспоминала. А я тебя везде видел. И в кафе, и на остановке, когда ждал бабушку из больницы… И потом в Сосновке видел, в больнице…У тебя там тоже кто-то лежал?

– Да.

– Кто? 

– Мама.

– Ой. Прости.

– Да ничего. Уже год прошёл. Я привыкла. Папа только с тех пор трясётся, что-то у него случилось с нервами. И за меня тоже трясётся. У него кроме меня никого не осталось, поэтому очень боится и меня потерять.

– Понимаю… 

Они кружатся под потолком, но никто их не видит, никто, кроме меня, а она вдруг замечает меня, и спрашивает Славу:

– Слушай, извини, а почему ты тут с игрушкой? Ты же… ну, типа… Ну, не маленький. Не обижайся только. Просто интересно.

– Ленивец мне помогает. Когда я держу его за лапу, мне легче. Особенно когда что-то плохое случается. Так что я везде с ним.

– А над тобой не смеются?

– Смеются… Но я ведь всё равно по-другому не могу. Поэтому пусть. Главное, что ты не смеёшься.

– Почему это главное?

– Ну… Потому что.

Она помолчала.

– Знаешь, – сказала потом. – У меня тоже есть любимая игрушка. Ещё мамина. А ей – от её мамы досталась… Старая такая игрушка, резиновый Лёнька. 

– Кто-кто?

– Лёнька. Резиновый. Человечек такой прикольный. Старый-старый. Сейчас таких игрушек уже не бывает. В шапочке высокой, улыбается… 

– А почему Лёнька?

– Не знаю, почему… Мама так называла его. И вот я с ним играла, придумывала про него разные истории. То он принцессу выручать пойдёт от дракона, то на Луну полетит… А однажды я поставила его в лампу, у нас лампа такая была, настольная, на ней абажур, с отверстием наверху, и я в него Лёньку вставила. Чтоб на посту стоял. Типа война, и чтоб он от врагов охранял мою тумбочку и диван. И вот он стоял, стоял, и сгорел.

– Как – сгорел? Почему? – удивляется Слава.

– Ну, лампа – она регулировалась так: можно свет ярче делать, темнее… А я ночью засыпать боялась без света, и у меня эта лампа как ночник была. И вот я Лёньку поставила охранять в лампу, а лампу оставила гореть. Не сильно, но чтоб не совсем темно было. Отрегулировала так. И вот ночью просыпаюсь от того, что запах… как бы резины палёной. Аж дышать тяжело. Я подскочила, и мама как раз ко мне в комнату забегает, кашляет:

– Господи, что горит? Ты жива?

А это Лёнька горел, оказывается. Ну, пожара не было, к счастью, только дым шёл небольшой, и от Лёньки осталась одна голова почти, остальное всё превратилось во что-то бесформенное такое, даже страшное… А голова улыбалась всё равно. В шапочке.

И мама подлетела к моей лампе, схватила Лёньку, точней, то, что осталось от него, и тут же руку отдернула и вскрикнула: «Ай!»

– Ну да, – кивает Слава, – он же раскалённый.

– Конечно! И вот, мы ждали, ждали, пока он остынет… Лампу выключили, и ждали. А он всё стоял в этой лампе. Получается – так и не ушёл со своего поста, так и охранял меня. Сгорел, но не ушёл. 

Слава и девочка кружатся под потолком, и разговаривают тихо, никто их не слышит, кроме меня. И никто, кроме меня, не видит. А я смотрю на них и слушаю, и не могу оторваться…

– Мама сильно тебя ругала за Лёньку?

– Не то чтоб ругала… Ну она расстроилась, конечно, очень. Говорила: игрушка из поколения в поколения передавалась, она уникальная, можно было бы потом в музей отдать даже, например… А теперь всё: можно выкинуть… Я ей сказала, что – не специально, просто играла, просто – типа война, а Лёнька на посту был.

А мама спросила: 

– Какая война? 

– Ну… Игрушечная, – объясняю. 

Мама тогда улыбнулась печально, и говорит:

– Не надо играть в войну, дочь. Война – это ужасно. И ни к чему хорошему не приводит. Даже игрушечная. Вот и Лёнька сгорел поэтому. Не играй в войну никогда. Слышишь? 

– Ну ладно, не буду, – я удивилась, но согласилась. Я на всё была согласна, лишь бы мама так не расстраивалась из-за Лёньки. И я задумалась, а потом спросила:

– А почему тогда всегда где-нибудь война? Если это ужасно. Зачем тогда люди всё время воюют?

– Я не знаю, – тихо ответила мама. – Я только знаю, что нет ничего хуже, когда люди убивают и мучают друг друга. 

– Ты так хорошо всё запомнила, что говорила мама? – удивлённо спрашивает Слава. 

– Да, просто такой момент был, – объясняет девочка. – Почему-то запомнился – все слова, и все движения даже, и как мама мне чёлку с лица убирала… Она умерла, и я с тех пор часто вспоминаю ту ночь. Мы сидели рядом, мама и я, и тихо говорили про войну, и резиновый Лёнька медленно остывал в лампе.

А потом мама сказала:

– Ладно, спать надо. Тебе завтра в садик, мне – на работу… Лампу только не включай: утром отскребём, что там от Лёньки осталось, тогда можно… 

И мама ушла, а я не могла уснуть. И потому, что – в темноте, а лампу нельзя. И потому, что было жалко Лёньку, и думала, как его отскребать-то…  И про войну думала… Люди, которые воюют – у них, наверное, никогда не было ни мам, ни игрушек, ни лампочек, которые могут чуть-чуть светить в темноте, чтобы было не так страшно засыпать… И вот эти люди вырастают злые, испуганные, одинокие… И хотят поэтому только одного: чтобы всем было плохо так же, как им. Я вот лежу сейчас, переживаю, стыдно, что маму расстроила, и Лёньку жалко… А им никогда, наверное, ничего не стыдно и никого не жалко. Иначе как, как они могут убивать и мучить? И спать потом спокойно? 

Слава слушает и молчит. Внимательно на неё смотрит.

– И я решила, что – больше никогда не буду играть в войну, чтобы больше никто не сгорел, а Лёньку я должна отскрести немедленно, немедленно прекратить его мучения, не ждать до утра! Глаза как раз привыкли к темноте, и я встала, подошла к лампе, и стала отковыривать Лёньку. Лампа ещё до конца не остыла, и пальцы обжигались, а Лёнька прилип намертво, но я всё отковыривала его остатки, ошмётки эти, резиновые, и пыталась соединить их обратно в Лёньку, чтобы не только голова у него была улыбающаяся, но и тело снова было, хотя бы немножко, но эти резиновые кусочки разлетались, не хотели соединяться, резиновые ноги и руки и пальцы, всё только растягивалось в моих руках, как жвачка…

И только его лицо, лицо старой игрушки, ещё прабабушкиной, смотрело на меня и улыбалось, и шапочка была набекрень… А пальцы всё обжигались, и резина всё тянулась, и мне стало так жалко и Лёньку, и себя, и маму, и всех вообще почему-то – что я заревела. Тихо, чтоб маму не разбудить. Папа спал крепко, он же тогда ещё не был нервным, не трясся, это потом уже, когда мама умерла, и когда… Ну, в общем, я ревела тихо, и всхлипывала только, и слёзы солёные текли по подбородку, и я их слизывала зачем-то… Ревела и смотрела на Лёньку.

И вдруг… Вдруг Лёнька тоже посмотрел на меня! Посмотрел, как человек! Да, его глаза ожили, и посмотрели осмысленно! И рот открылся! И я не понимала, сплю или нет, и просто смотрела. 

– Не плачь, – прошептал Лёнька. Тягучим таким, резиновым шёпотом. – Ты же не знала. Они, у которых война настоящая – они ведают, что творят. А ты просто играла же. Так что всё хорошо.

– Как же хорошо? – прошептала я в ответ. – Ты же сгорел. И я даже не могу тебя отскрести. Может даже, лампу придётся выбросить. Вместе с тобой… 

– Это ничего, – прошептал он. – Главное, что тебе – жалко меня. И что ты меня всегда будешь помнить. А дети, которые, даже вырастая, помнят свои любимые игрушки, помнят их и жалеют – никогда не начнут войны. А это главное.    

           – Я тоже всегда буду помнить своего ленивца, – тихо говорит Слава.

И я, просто игрушка, дурацкий ленивец, которого даже никто не хотел покупать – я вдруг почувствовал, что моё меховое горло сдавило. Как-то так сжало, как будто… ну, наверное, так бывает у людей, когда они собираются заплакать, и слёзы вот уже рвутся, рвутся, но горло ещё немного сдерживает их, а потом всё-таки прорываются…

Слава и девочка кружатся под потолком.

– Я даже стал думать, что ты – призрак, – шепчет Слава. – Везде встречаешься, куда ни пойду, ни поеду – и вроде как сквозь меня проходишь, не замечаешь… Но – везде, везде… Так странно.

– Я отскребла Лёньку всё-таки, – шепчет она в ответ. – Голову почти всю, и чуть-чуть плечо… И завернула его в носовой платок. И так он у меня и хранится. Теперь вот – в память о маме.

– А у меня был дедушка, – говорит Слава. – У него был аквариум, он знаешь, как кормил рыбок? Он пальцами стучал, барабанил по стеклу, и они подплывали. А одна рыбка однажды прыгнула в фарфоровую рыбу… А я думал, что ты призрак, а ты есть. И, это… Как тебя зовут всё-таки? А то даже и не знаю ведь…

Девочка улыбается, берёт Славу за руки – и они кружатся, кружатся под потолком, и она снова не отвечает на его вопрос, а шепчет:

– Я всех выведу сейчас, так надо.

– Как… выведешь? Куда? – удивляется Слава.

Девочка снова улыбается ему, отпускает руки – и опускается вниз. 

Она подлетает к каждому – к каждому, кто сидит, и кто лежит – и до каждого чуть дотрагивается. И все медленно встают, и идут к выходу. Девочка подлетает к двери, распахивает её и машет всем рукой: быстрей, быстрей!

И все идут – и дети, и взрослые, и старушка, и чернобородый в чёрной шапочке, и парень-усач, только он ещё тихонько играет при этом на губной гармошке, оставшейся от музыканта, но девочка прикладывает палец к губам – и усач, продолжая медленно идти к выходу, убирает гармошку в карман.  

И нервный, с трясущимися руками, папа девочки идёт, глядя куда-то вперёд, как и все. И мама Славы идёт. 

И сам Слава – тот Слава, который спал внизу – встаёт и идёт за мамой. 

И сама девочка – не та, которая сейчас машет рукой у двери, а та, которая лежала только что неподвижно с открытыми глазами – встаёт и идёт, а девочка у двери машет ей – машет самой себе…

 Все выходят, один за одним, и остаются только эти, двое – летающие существа – мой Слава и девочка. Она торопит и его, машет рукой, паря над дверью. И Слава начинает спускаться с потолка, и шепчет ей:

– Я сейчас, подожди, сейчас…

Он опускается ко мне.

Я смотрю на него, и горло моё снова сдавливает.

Он берёт меня на руки, крепко прижимает к себе.

– Забери меня с собой, Слава, – говорю я ему.

– Я не могу, – тихо говорит Слава.

– Почему?

– Ты должен остаться, ты должен рассказать.

– Что рассказать, Слава? Забери меня! Я не хочу один!

– Я буду всегда тебя помнить, – шепчет Слава. – Помнить и жалеть. И ты меня помни, ленивец. Извини, что так и не придумал тебе имя… Но я и её имени не знаю, – он кивает на парящую у двери девочку, которая всё машет ему. – Но это же неважно. Важно, что я буду помнить и жалеть тебя. А дети, которые всегда-всегда, даже когда совсем уже старики, помнят и жалеют свои игрушки – они никогда не начнут войны. А это главное. 

Он крепко-крепко прижимает меня, потом сажает у стены и снова взмывает вверх. Девочка берёт его за руку, и они вылетают в открытую дверь. 

И через секунду раздаётся взрыв.

Место, где все мы сидели, исчезает. 

Его больше нет. 

Вокруг только обломки и пыль.

И я. 

Глава 20. Как важно жаловаться 

И вот с тех пор я один. Сижу тут – и вспоминаю, и рисую. И не знаю, когда меня найдут, и найдут ли. Не знаю, сколько я тут дней, или месяцев, или лет, или – веков…

И если меня всё-таки найдут – что скажут обо мне эти другие люди, люди будущего? Подумают, что в прошлом жили одни игрушки? Причём ленивцы. Представляете, целый мир игрушечных ленивцев? А что, мне нравится. Простите за нескромность.

Ну, а может, и поймут, что я просто был игрушкой у какого-то ребёнка. Покачают головой, скажут: «Умели же делать игрушки!» 

Вокруг тишина. Давно ничего не грохочет, не мигает, не гудит, вообще – пусто и мёртво. 

Я бы тоже, наверное, давно уже умер, если бы был живой. Вот в чём преимущество игрушек – они бессмертны, потому что изначально ненастоящие. Хотя, знаете, иногда я всё-таки думаю – может, я от долгого тесного общения с людьми и правда сам стал немного человеком? Вот же, и слева колет иногда, и горло сдавливает. Особенно когда вспоминаю моего Славу. Как он сейчас, где? И маму вспоминаю его. И папу… Нашли ли они его? А бабушку – нашли? 

И снова и снова вспоминаю всех, кто приходил к нам, когда мы сидели тут, когда ещё было где сидеть, когда были стены… 

И писателя-чудака вспоминаю с его историями про падения с лестниц и про живую куклу – писателя, который всё нервно мял свою белую кепку… 

И смешного маленького старичка, как он про своего пса Грега рассказывал…

И музыканта, который сперва раздражал, а потом оказался хорошим, просто тоже нервным. Как он на губной гармошке играл, которую ему воспитатель подарила… И его рассказ про Галину Михайловну, и про Аркадия Валерьича, который к ней сватался…

И девушку, которая пластилинового человечка сделала, а он потом с вороной разговаривал, а ворону убили… И как девушка рассказывала про Рому Тарасова и его синюю розу для неё, и про Динку Малышеву, которая ревновала Рому к ней…

И женщину с большими круглыми глазами – старую больную актрису, которая кролика играла… И её совсем старенькую маму, заслуженного медицинского работника со смешными историями…

А ещё вспоминаю продавщицу Лену в белом колпаке – из кафе-булочной, и её кота белого, который был Беляш, а стал Снежок…

И дедушку моего Славика, дедушку, который умер в Сосновке, в больнице. И нашу соседку Валентину Фёдоровну, и её дочь Светку, и как Валентина Фёдоровна всё ругала её нового мужа, поэта Игоря, я его так и не увидел никогда – он не приходил, не хотел ругаться с ней, но, я уверен, он был хороший человек. Раз его Валентина Фёдоровна ругала.

И Славиных друзей – Алика Мухина и Иру Ревацкую, они к нам в гости приходили, помню их тоже…

И игрушки наши вспоминаю – сову с обгрызенным ухом, красивого индейца, кубики, заводную курицу… Лягушку новую, из-за которой мы с мартышкой так и не помирились… И мартышку вспоминаю, да. Её чаще всех. 

И девочку, у которой был хомяк Паша, которая потом всех вывела, а я остался…

Всех вспоминаю, и всем желаю удачи – и живым, и неживым, и настоящим, и выдуманным… Всем желаю добра. И всё думаю и думаю: почему так вышло? Почему игрушки могут спокойно жить, а люди – нет? Хотя игрушки тоже иногда ругаются – как мы с мартышкой, например…  Но нам простительно, мы же не люди. У нас в головах нет мозгов. А у людей? Вроде бы есть. Люди могут строить дома и города, могут рисовать красиво, а не как я… Могут лечить, готовить всякое вкусное, снимать кино, плавать в разные страны на больших красивых кораблях… Они всё это могут. Да если б мы, игрушки, могли всё это – какой бы классный, добрый мир мы бы построили! 

А люди… Вроде тоже классный мир построили, но не могут в нём жить спокойно. Ненавидят друг друга, ругают, презирают, убивают… И так день за днём, год за годом, век за веком… Почему? Мне скажут: ты игрушка, тебе не понять. Ну хорошо, согласен, мне не понять, но может мне тогда всё-таки кто-нибудь попробует объяснить? А – некому. То-то и оно.

А теперь – снова ночь. И надо мной звезды. Маленькие такие, разбросаны по всему небу. Я лежу на земле, смотрю на звёзды, думаю: есть ли там жизнь? Мы со Славой и с папой его однажды возвращались поздно, из кино, почти ночью, на папином такси. И папа вёз, а мы со Славой из окна смотрели. И вот такое же звёздное небо было.

Папа говорил:

– Не высовывайся в окно! Какая-нибудь машина резко проедет рядом – и башку снесёт. 

Но Слава всё равно немножко высовывался – интересно же! Ночью всё кажется интересным. И яркие разноцветные вывески на магазинах, и высокие деревья с шелестящими на ночном ветру листьями… И редкие прохожие, которые стараются идти как можно быстрей… И, конечно, звёздное небо.

– Видишь эту звезду, ленивец? – тихо спросил меня Слава. 

Я мысленно ответил, что вижу.

– Это Сириус, – объяснил Слава. – Он большой, его видно отовсюду, даже у нас.  Мне дедушка рассказывал про Сириус, это очень яркая звезда, и поэтому везде светит. А есть ещё Венера, тоже часто её видно. А есть Полярная звезда, она на Севере. Есть ещё много-много тысяч и миллионов, и миллиардов звёзд… Дедушка про многие рассказывал, и про созвездия тоже. Есть, например, созвездие Большой Медведицы. А есть Козерог. И Водолей. И мама верит, что люди могут родиться под такими созвездиями, что сильно будут подходить друг другу… Она говорит, что они с папой как раз так и родились. Папа – Рак, а мама – Дева. Очень подходящие знаки. Правда ведь?

Я мысленно ответил, что – правда.

– Ты с кем там болтаешь? – спрашивал папа, не отрываясь от дороги. – Алик Мухин?

– Нет, – смущался Слава. – Я с ленивцем…

– Ох, Славутич! – усмехался папа. – Большой уже мужик, а всё с игрушкой беседуешь! 

– Ну, пап…

– Да нет, я ничего, просто – можно же и с родным отцом пообщаться!

– Тебе нельзя же за рулём разговаривать.

– И то правда, – соглашался папа. – Ну тогда хоть громче говори, чего ты там ленивцу рассказываешь, тоже послушаю.    

И Слава тогда рассказывал нам с папой про звёзды – как их много, и как они далеко, и какие бывают яркие и горячие. И про созвездия, что их трудно на небе определить, но дедушка умел…

– Скучаешь по дедушке? – тихо спрашивал папа, помолчав.

– Да, – отвечал Слава.

И потом ехали молча. 

А потом папа говорил:

– Давай споём, что ли. Для веселья.

И мы пели. Ну, то есть, они пели, а я мысленно подпевал:

«Тра-та-та,

Тра-та-та,

Мы везём с собой кота!»

– Не кота только, а – ленивца, – поправлял Слава.

– И то правда, – снова соглашался папа. – Как же тогда? Ну-ка… – Он задумывался, потом пел:

– Тра-та-та

И тывца-дривца,

Мы везём с собой ленивца!

– Что за тывца-дривца? – смеялся Слава.

– Понятия не имею, – признавался папа. – Чисто для рифмы. А с чем ещё рифмуется «ленивец»? Мама вот, как учитель, должна быть в курсе, надо будет спросить, как приедем.

Но не спросили. Забыли… А я вот думаю – и правда, а с чем я рифмуюсь?

А потом подъезжали к нашему дому, и Слава тихо мне говорил:

– Вот я по знаку – Водолей. Интересно, а она… ну, девочка, у которой хомяк Паша… Она – кто? Может, мы бы тоже друг другу подошли бы?..

Они подошли друг другу, да. Вон как здорово разговаривали тогда, кружась под потолком, и вместе улетели, держась за руки… 

А интересно, мартышка моя – она кто по знаку? Может, мы бы с ней тоже подходили друг другу? Просто я и своего-то знака не знаю! Когда меня сделали-то? В какой день, в какой год? И где, кстати? Вообще не в курсе. 

Мартышки нет, и, наверное, никогда уже не будет. Но я смотрю на звёздное небо, и думаю, как и Слава часто думал: а есть ли там жизнь? Хотя бы на одной звезде? Ведь если тут есть жизнь – неужели там, среди миллиардов звёзд, всё пусто?! Хотя сейчас и тут всё пусто, ну – я образно…

Может, там, на небе, на какой-нибудь далёкой-далёкой маленькой звезде, лежит такой же одинокий ленивец, как я, такая же игрушка, и смотрит вниз, и тоже думает: а есть ли там жизнь? 

А может, не ленивец, а мартышка. Одинокая. Да, лучше бы мартышка.

И вот она смотрит – а внизу ничего и не видать: её звезда далеко-далеко же…

Смотрит и думает: эх, а вдруг там кто-то есть? И этот кто-то думает обо мне? И мы бы с этим кем-то обязательно подружились бы?

Хотя – погодите, это получается, мне неважно, о какой мартышке думать – о моей, с которой поругались, или о другой, которая где-то высоко в небе? Это я, получается, нехорошо поступаю! Как человек прямо. Нет-нет, буду думать только о моей! Мало ли – поругались… Мы бы помирились, точно, если хотя бы раз ещё увиделись!

Если бы я знал, что так получится, что судьба разлучит нас – да разве б я на неё сердился? Я бы прямо бросился к ней и крикнул: «Давай срочно помиримся! Чтобы, когда скоро мы расстанемся навсегда, не думать друг о друге плохо!» И она бы согласилась, я уверен.

Если бы и игрушки, и люди помнили, как жизнь бывает коротка, и страшна, и несправедлива – если бы всегда-всегда помнили, может, они были бы добрее и друг к другу, и к животным, и даже к нам, игрушкам? 

И ничего бы не было – ни грохота, ни вспышек, ни горя, никогда-никогда… И если бы… Как тот, чернобородый в чёрной шапочке, говорил: если бы всегда чувствовали, что другой, тот, кто напротив – такой же человек, и тоже болеет, и плохо ему, и грустно бывает… Если бы поступали бы с другими так, как хотели бы, чтобы поступали с ними… Если бы, если бы…

Господи, где Ты там есть? На небе? Здесь? Везде? Почему мир такой жестокий, почему живым существам надо всё время истреблять друг друга? Да и себя самих?

Ты скажешь, Господи: «Что ты понимаешь? Игрушка, ленивец, вообще неживой!» Ну, да, я игрушка, я ленивец, я неживой – но даже я понимаю, что – так нельзя, ну, нельзя, неправильно это! А люди – не понимают. И вот мы сидели-сидели за этой стеной, всё гремело, сыпалось, вспыхивало, а потом вообще все исчезли, а я остался один… Зачем? Почему? Какой смысл? 

Да, я игрушка, но даже я знаю, что зло – это плохо, а добро – это хорошо, и любовь – это хорошо! И даже я, неживой, так не хочу быть плохим, так хочу, чтобы людям было со мной хорошо, и тепло, и пушисто, и мягко, особенно Славе! И когда на меня обижаются, как мартышка, когда я поступаю как-то не так, когда меня вдруг перестают любить… Даже мне, неживому, так плохо от этого! Почему же живым – всё равно, когда другим с ними плохо? Им – всё равно, им плевать и на игрушки, и на людей, и на взрослых, и на детей, на всех? Даже мне, старому игрушечному ленивцу, не плевать, а им?

   Я нарисую сейчас нашу планету – такую маленькую в огромном космосе – и, может, единственную, где есть жизнь, ну, или – была… Вот она, маленький шарик, а это – космос вокруг. И звёзды. Вот – Сириус, вот – Венера, вот – созвездие Водолея… А вот – Земля, единственная планета, на которой жить бы и радоваться, но на которой мы так ненавидим друг друга, особенно не таких, как мы – а на самом деле точно таких же, живущих на этой же планете, дышащих этим же воздухом, спешащих по тем же дорожкам, или – на тех же такси…

Именно здесь растут дети – такие смешные, трогательные, грызущие уши резиновых сов… Нечаянно сожгут резинового Лёньку – и так переживают из-за этого! А потом вырастают – и могут сжечь тысячи живых, а не резиновых людей – и спят себе спокойно, даже без ночника, в полной, кромешной темноте – вот как здесь сейчас. Спят, и просыпаются бодрыми, и учат своих детей, что это – нормально… 

Они ответят. Не за себя, так – за детей. Да, я никто, я просто игрушка, но я хочу, чтобы они ответили. За детей, которых они учат быть такими же злыми, как они. И за других детей, которых они убивают. За Славу моего, за девочку без имени, с хомяком Пашей… За всех-за всех. 

Я рисую нашу планету, и из моих пластмассовых глаз льются слёзы – пусть тоже пластмассовые, совсем не горькие, как у людей, как у Славы, например, когда он плакал над могилой дедушки, и крепко прижимал меня, и его слёзы капали на меня…

Вот бы удивились, кто меня сейчас увидел бы: игрушка плачет! Это как? Может, механизм такой специальный? Но нет никакого механизма. Есть только я. И больше ничего. И никого.

Главное – рисовать и плакать, это главное, я чувствую. Рисовать, и плакать, и говорить, пусть только самому себе, пусть никого вокруг – даже моей мартышки… 

Не надо переживать, что о тебе скажут, тем более – и говорить-то уже некому: мол, вечно жалуешься, и прочее… 

   Важно жаловаться. И вспоминать. И думать. И рисовать. Всё это важно, чтобы когда-нибудь, хоть однажды, хоть очень-очень нескоро, хоть с другими людьми, и хоть на другой планете – это больше никогда не повторилось бы. Никогда.     

                                                                                        Лето-осень 2023